В этот день он проснулся очень рано и уже по звукам понял, что было наружи светлое, свежее утро. Чисто и ярко сияли лучи в темноте сарая, пробиваясь сквозь дыры в стене; пыль от сена роилась в них. Он вскочил и быстро растворил двери в радостный и светлый мир и долго с наслаждением мылся, громко фыркая; потом надел чистую рубашку, что он берег для этого дня. Штаны были рваные — он посмотрел на них вопросительно, но других у него не было. Ему взгрустнулось, что у него сегодня не будет подарков, как раньше, но он быстро примирился. “Поздравляю тебя, мой мальчик, расти большой и умный”, — вдруг вспомнил он, как всегда говорила ему мать в этот день, и улыбнулся, зная, что услышит и сегодня эти слова. Ему хотелось поесть, но так как мать учила его, что перед обедней есть не полагается, то сегодня он решил идти натощак, выпил только стакан воды и побежал в церковь. Церковь принадлежала раньше к господской усадьбе и одна уцелела от нее; барский дом и службы сожгли во время революции. Она стояла поодаль в старинном дубовом парке, похожая, по своей колоннаде, на маленький пантеон. Прежде ходили в нее владельцы усадьбы и крестьяне соседних деревень, теперь господа были за границей, крестьяне высланы или ушли в города, к службе приходили лишь высланные из Москвы, вроде теток Гриши, жившие поблизости, да старики, еще оставшиеся в деревнях; иногда осторожно, таясь, приезжали москвичи — помолиться, тайно окрестить детей, обвенчаться, — здесь меньше было опасности встретить знакомого, кто мог бы донести. Служил старенький священник, отец Яков, глухой, весь седой, до того дряхлый, что власти его не трогали. Одно время, пока власти того не запрещали, отец Яков учил Гришу и Хвостовских Закону Божию и все дарил им конфекты, но и теперь Гриша часто бегал к нему…
Насколько он не выносил “монаха”, настолько любил отца Якова — весь его вид, его ряску, епитрахиль, пахнувшие ладаном и свечами, его тонкий голос, слабую руку при благословении, все в нем было тихое и просветленное и напоминало как-то о далеких временах, когда жил Христос и апостолы. В раннем детстве все евангельские фигуры Гриша воплотил по-земному: Христа он видел непременно странником, путешествующим в летний день по дороге, с посохом в руке, Антихриста — черным всадником с копьем, апостол Павел представлялся ему всегда простым русским человеком с русой бородой, очень привычным и знакомым. Постепенно, однако, этот мир отступил, образы поблекли — но отец Яков, казалось, сам принадлежал к ним.
Гриша шел по дороге к парку, представляя себе, как после обедни попьет чаю и поедет к матери на свидание, как она будет радоваться ему, и казалось ему смутно, что ее должны сегодня совсем выпустить, раз было его рождение! Облака пышно клубились на горизонте, как вершины далеких, светящихся лесов; дороги поднимались от них на небо, а на нем чудились Божьи поля, где колосились рожь и пшеница, темнели воды и желтели песчаные отмели, и казалось, что вот выйдут там рыбаки к лодкам и жнецы на поля…
А в церкви он стал, как всегда, у решетчатого окна перед иконой Богородицы, походившей на мать. За окном ветер волновал дубы, трепетали глянцевито листья, и в церкви по плитам пола мелькали тени, как черные бесшумные птицы. Он стоял босой, со спутанными, выжженными волосами, похожий на Сергия Радонежского, и простоял всю службу не шевелясь, как застывший, ничего не видя и не слыша, словно реяла его душа где-то над миром; только раз заметил он, как отец Яков ласково смеялся ему глазами из царских врат. А когда молились “о плачущих, путешествующих, недугующих, страждущих, плененных, в темнице и заточении сущих”, то упал он, невольно, на колени, но не перекрестился почему-то, точно боялся нарушить движением руки этот лет души к небу, и в глазах Богородицы воспринял вдруг ободрение, улыбку, и ему опять показалось, что мать будет сегодня освобождена; очнулся он от вкуса соленой и теплой влаги во рту…
Когда он вернулся из церкви домой — с радостью и ощущением крыла, вознесенного над ним, — у теток сидели уже “монах Леонтий”, его обожалка Настасья и учительница из Москвы.
— Поздравляем, поздравляем! — начали все — фальшиво, как ему показалось; монах благословил и подал бумажную иконку; Гриша поцеловал его влажную, мягкую руку. Тетки подарили по какой-то старой книжке из пыльного шкафа. “Лучше бы уж ничего не дарили”, — подумал он, а Марья Николаевна, учительница, принесла гребешок. И от вида этого гребешка ему стало почему-то особенно грустно. За чаем монах важно и непонятно говорил; его неправильная, безграмотная, но не крестьянская, а фабрично-городская речь была вульгарна и противна. Тетки глядели монаху прямо в рот. Гриша слушал с тоской, едва сдерживая зевоту и злобу: был его день, зачем же притащился Леонтий?..
— Ты почему сегодня не говел? — спросила его тетка Нита, все время за ним наблюдавшая. Он вздрогнул. Почему он не говел, в сущности?..
— Я позабыл, тетя, — ответил он мрачно.