Пушкин не терял различия между добром и злом, он не вторил панглосовской мудрости, считавшей каждое проявление зла только ступенью к лучшему. Представление об истинной цене Александра I он сохраняет и в час душевного размягчения, но он готов его простить за его славу, за его положительные достоинства, как он готов простить всех, причинивших ему зло. Но простить нельзя, прощение не разрешает противоречия, в котором страдательной стороной был именно он, поэт. Пушкин готов был простить, но изменить свою природу он не мог; он не мог перестать быть гением, перестать стремиться к счастью, независимости и сохранению своего человеческого достоинства, а люди, господствовавшие над жизнью, не могли простить ему его идеалов. Холопы хотели и из него сделать холопа, – это не удавалось, холопы окружали свободного гения враждой и травлей. Пушкин все более чувствовал себя одиноким и затравленным, подобно Барклаю де Толли из стихотворения «Полководец»:
Как это часто бывает в поэзии у Пушкина, он свое личное переживание объективирует в образ, живущий независимо от его индивидуальных переживаний. Однако, поэт не в силах удержать обуревающих его скорбных чувств, он изливает их в прямой сентенции, в прямом нравоучении:
Под конец жизни Пушкин чувствовал себя одиноким, отщепенцем. Одиночество было ему тяжело, потому что оно было результатом не мизантропии, не пессимизма, не субъективистского взгляда на мир. Поэт сравнивал себя с эхом, откликающимся на всякий звук вселенной, на всякий людской голос, но которое само не имеет отзыва. Отщепенство Пушкина было результатом враждебного или в лучшем случае равнодушного отношения к нему действительности. Деятельная, доброжелательная, общительная и оптимистическая натура поэта толкала его во все сферы жизни. Овсянико-Куликовский, не очень разбиравшийся в смысле пушкинского творчества и даже в его эстетической ценности, дал, однако, довольно близкую к истине психологическую характеристику «неугомонности» поэта: «Живой, как ртуть, – писал он, – впечатлительный и горячий, как истый «сын юга», точно он в самом деле родился «под небом Африки своей», Пушкин «торопился» не только «жить и чувствовать», но и действовать… Он действовал слишком прытко, точно какой-то бес дразнил и манил его – браться за все и во все вмешиваться, – от придворных интриг до журнальных дрязг. В начале 20-х годов ему ужасно хочется быть «заговорщиком», и тайны декабристов не дают ему спать. В Кишиневе и в Одессе он будирует, ссорится с начальством, дерется на дуэли, ведет светскую, рассеянную жизнь. Живо интересует его и цыганский табор и восстание греков. В Михайловском он томится от «бездействия», пишет ненужные прошения и чудные письма, брызжущие умом и заразительной жизнерадостностью. В 1826.году ведет «хитрую политику» с Николаем Павловичем. В Петербурге впутывается в великосветские интриги, ссорится с министрами, затевает журнал и газету, полемизирует с Булгариным и др., вступает в компромисс с Гречем, будирует, шалит. Он и поэт, и историк, и критик, и публицист. Не может держать язык за зубами и пишет то гимны, то эпиграммы.