Правда, в стихотворном послании к одному из видных декабристов, В. Л. Давыдову, прорываются скептические нотки в связи с неудачами освободительных движений в Южной Европе — в Неаполе и в Испании. Но заканчивается оно в том же мажорном тоне, с характерным революционно-романтическим переосмыслением христианского таинства причащения (послание написано в начале апреля 1821 года, то есть в те же околопасхальные дни, что и исполненная самого резкого осмеяния одного из основных догматов христианской церкви поэма «Гавриилиада»). «Ужель надежды луч исчез?» — спрашивает себя поэт. И тут же горячо отвечает: «Но нет! — Мы счастьем насладимся, || Кровавой чашей причастимся — || И я скажу: Христос воскрес». В написанном вскоре после этого новом послании к Чаадаеву («Чаадаеву», 10 апреля) Пушкин призывает его оживить «вольнолюбивые надежды», явно имея в виду свое послание 1818 года. Под воздействием греческого восстания, которое началось в эту же пору и было возглавлено кишиневским знакомцем Пушкина, князем Александром Ипсиланти, под влиянием встреч и бесед с вождем Южного общества декабристов П. И. Пестелем, общения с поэтом-революционером В. Ф. Раевским и другими членами кишиневской ячейки общества «вольнолюбивые надежды» Пушкина достигают своего апогея. Это ярко сказывается в не пропущенных цензурой строфах оды на смерть Наполеона («Наполеон», июль — ноябрь 1821), посвященных прославлению событий французской революции конца XVIII века — поры, когда «от рабства пробудился мир», когда «ветхий кумир» был низвергнут «разъяренной десницей» восставшего народа и над страной вставал «великий, неизбежный свободы яркий день». Особенно выразительно революционное звучание этих строф, если сравнить их с такими ранее написанными и наиболее политически программными стихотворениями Пушкина, как «Вольность» и «Деревня». Несмотря на ярко выраженный освободительный — «вольнолюбивый» — пафос этих стихотворений, в них вместе с тем, в духе свойственной философам-просветителям XVIII века концепции просвещенного абсолютизма, звучат надежды на то, что царь Александр I, вняв урокам истории (казнь Людовика XVI, убийство Павла I) и призывам поэта, добровольно станет «под сень надежную закона» — дарует России конституцию, что рабство крестьян падет и над отечеством взойдет «заря свободы просвещенной» «по манию царя». Наоборот, в строфах «Наполеона» воспевается насильственное свержение старого порядка — «ветхого кумира». В «Вольности» казнь Людовика XVI осуждалась как беззаконие, в «Наполеоне» о той же казни говорится как о непреложном историческом факте и без какого-либо неодобрения. Сама блистательная и трагическая судьба Наполеона, диалектически сложный характер исторического дела которого Пушкин позднее определит лапидарной формулой: «Мятежной Вольности наследник и убийца» (стихотворение «Недвижный страж дремал на царственном пороге…»; предположительно датируется февралем — мартом 1824 года), «могучего баловня побед», презревшего «благородные надежды» человечества (несколько ниже они названы «величавыми надеждами») и заплатившего за это «мраком ссылки», является — гласит концовка стихотворения — завещанием миру «вечной свободы». «Вольнолюбивые надежды» Пушкина на неизбежное и скорое новое наступление и в России, как и в остальной Европе, «дня свободы» ярко дают себя знать в одном из его высказываний на обеде у Инзова, записанном весьма благонамеренным кишиневским сослуживцем поэта, князем П. И. Долгоруковым (запись от 27 мая 1822 года). Речь зашла «о тогдашних политических переворотах в Европе». «Прежде народы восставали один против другого, — заметил Пушкин, — теперь король Неаполитанский воюет с народом, Прусский воюет с народом, Гишпанский — тоже; нетрудно расчесть, чья сторона возьмет верх». Логика этого рассуждения (автор записи называет его «силлогизмом») показалась настолько неотразимой и вместе с тем столь угрожающе многозначительной, что, рассказывает Долгоруков, среди многочисленных гостей наступило «глубокое молчание, продолжавшееся несколько минут», и вслед за тем Инзов поспешил «повернуть» разговор «на другие предметы».