Арестованных крестьян в тюрьме, помещавшейся в здалии Великокрынковского педагогического техникума, ждала не менее страшная участь, чем их предшественников. Желая дознаться, где спрятано неуловимое Знамя, эсэсовцы превосходили самих себя. Они жгли тела крестьян паяльными лампами, пробивали гвоздями кости рук и ног, напоследок обрезали им уши и носы. Ослепленный, окровавленный, еле живой, Белогруд, сверкая невидящими уже глазами, на вопрос, где Знамя, хрипел:
— Ничого не знаю… Не знаю, щоб вы повыздыхали!..
С тем и умерли украинские крестьяне Павел Белогруд, его брат Андрий и их односельчане, не выдав партизанской тайны. И тайна эта всей своей тяжестью легла на плечи жены Белогруда.
Оккупанты почему-то догадывались, что Знамя спрятано у нее. Ожегшись на прямых ходах, они изобретали все новые и новые способы выведать секрет. Ульяне Михайловне предлагали награду, сулили богатые подарки. Зная, что вдова живет трудно, впроголодь, после того как эсэсовцы очистили при аресте мужа ее кладовки и клуни, оккупанты обещали ей муки, крупы, керосину, мяса, если она скажет, где хранится остав-ленный партизанами сверток. Подобно мужу, она упрямо отвечала, что ни о каком свертке ничего не знает.
Днем, при детях, она еще держалась, замкнутая, деловитая, гордая, а по ночам, когда в хате стихало, она осторожно сползала с печи, кралась в красный угол и щупала руками, тут ли оно, это Знамя, принесшее ее семье столько тревог и горя.
На округу тем временем обрушилась новая беда: начали угонять молодежь в Германию. По разверстке каждая семья должна была для начала поставить, как писалось в уведомительном приказе, по «одной здоровой единице — девице или парню по усмотрению». Воспользовавшись этим набором, комендант попытался затронуть самое чувствительное в душе каждой женщины — материнское чувство. Солдаты схватили троих детей Ульяны Михайловны — дочь Любу, сыновей Петра и Ивана — для отправки в Германию. Испуганной матери, прибежавшей в комендатуру, прямо так и сказали:
— Выдай то, что оставили партизаны, — всех детей вернем и бумажку такую дадим, что никто из них больше никакой мобилизации не подлежит.
Ничего не ответив, вернулась она домой. Всю ночь, весь день и еще день и еще ночь проплакали, сидя обнявшись, Ульяна Михайловна и Марийка, которая сумела спастись от облавы, зарывшись в стог яровой соломы. Тяжко было матери отпускать в неметчину Любу, еще тяжелей — прощаться с двумя сыновьями, так напоминавшими ей покойного Павла Трофимовича. Моментами она колебалась. То и дело вставала, подходила к красному углу, падала на скамью и шарила под ней рукой: тут ли оно? Убеждалась, что тут, и опять садилась к дочери, обнимая ее, плакала: как быть?
Утром мобилизованные, ночевавшие под охраной в здании сельской больницы, были выгнаны на улицу. Уже скрипели подводы, слышались женский плач и крики солдат. Колонны должны были вот-вот тронуться. К Белогрудам вошел человек от коменданта и опять спросил, отдаст ли Ульяна партизанский сверток. Женщина встала. Бледная, придерживаясь рукой о стену, она подняла на посланного исплаканные, ненавидящие глаза:
— Нема у меня ниякого узлыка! Ниякых партизан я не бачила!..
И, обливаясь слезами, упала на лавку, не в силах выйти и проводить детей, направлявшихся в страшный путь.
Так хранили мать и дочь год семь месяцев это полковое Знамя, веря, что пройдут лихие времена, что сбудутся слова покойного Белогруда и настанет день, когда по зеленой улице родной Попивки пойдут свои войска и передаст она им это Знамя, омытое чистой кровью борцов и мучеников, гордо пронесенное ею сквозь такие несчастья, испытания и беды.
И день этот стал приближаться. Мимо Попивки по большаку к Днепру потянулись бесконечные неприятельские обозы… Они совсем не походили на те стройные вереницы страшных гудящих машин, которые проходили на северо-восток два года назад, заполняя лязгом и грохотом степные просторы, поднимая облака пыли до самого неба. Где остались все эти грозные машины? Куда делись огромные пушки, мощные танки, бесконечные утюгоподобные броневики? Где фашисты потеряли всю эту сталь, в которой чувствовали они себя неуязвимыми, сталь, отлитую для них на заводах всей Европы?
Лишенные своих машин, они походили на улиток, выковырянных из раковин, и никому уже не внушали страха. Усталые, небритые, в разбитых сапогах или босиком, в обтрепанных мундирах, они брели, погоняя дрючками усталых волов и кляч. Гремели пыльные помятые машины, груженные зерном, мебелью, перинами и всяческим барахлом. И хотя стоявшие в деревне солдаты пытались хорохориться и что-то еще талдычили о перегруппировке, Ульяна Михайловна поняла: отступают. Она как-то сразу распрямилась, помолодела, посвежела от одной этой вести. По утрам, поднявшись до света, она с высокого косогора над Пселом с надеждой смотрела на восток, где над ветлами, глядевшимися в стальное зеркало незамутимой реки, поднималось солнце.