Вокруг любви скопилось много предрассудков, полуистин, лжезнаний. Вот, например, мнения-соперники, в которые безоговорочно верят их приверженцы: любовь эгоистична (чаще так думают мужчины), любовь альтруистична (чаще так думают женщины).
При этом подразумевается, что альтруизм, самоотречение — наилучшая противоположность эгоизма. Но это тоже полуистина. И эгоизм и альтруизм — оба стоят на сваях неравенства, ибо эгоизм — это вознесение себя над другими и умаление других, а альтруизм — вознесение других над собой и умаление себя.
Конечно, забота о других в ущерб себе часто бывает высшим видом человечности, особенно в опасных или чрезвычайных обстоятельствах, или в уходе сильного за слабым, или когда человек отдает от своего избытка чужой нехватке. Но если такой самоотказ становится основой жизни в обычных условиях, он ведет к самоумалению, превращает человека в кариатиду, которая держит на себе тяжесть других людей.
Пожалуй, наилучшая противоположность эгоизма — это равновесие своего и чужого «я», стремление не вздымать себя над другими и других над собой, а относиться к другим, как к себе самому. Это первичная клеточка гуманизма, его психологическая основа.
В конце XIX века Владимир Соловьев, великий русский философ, говорил, что есть три вида любви: восходящая, нисходящая и равная. Восходящая — это детская любовь к родителям, и она больше получает, чем отдает; нисходящая — родительская любовь, и она больше отдает, чем получает; равная — взрослая, супружеская любовь, она отдает и получает одинаково. Многое подмечено здесь верно: действительно, в жизни родительская любовь бывает в основном дающей, альтруистической, а детская — берущей, эгоистической. Но их альтруизм и эгоизм больше вызваны не природой этих чувств, а обычаями, ступенью развития цивилизации.
В наш век начался громадный переворот в самом типе человека, в его главных потребностях. Мы вступили в скачок, из которого человек будет выходить не таким, каким входил в него. Человек прошлого, говоря условно, был больше человеком «материальным», и для него важнее были вещественные, зримые проявления жизненных ценностей. Сейчас рождается человек «материально-психологический», и для него незримые духовные ценности важны не меньше зримых.
Раньше главными пластами человеческих отношений были именно материальные пласты, а психологические стояли на втором плане. Так было и в семье, в отношениях родителей к детям. Именно материальные заботы — одеть, обуть, накормить — были для людей главным проявлением их чувств, а невещественные переживания часто стояли на задворках. При таком подходе само собой разумелось, что родители дают, а дети получают, и, значит, родительская любовь — альтруистична, а детская — эгоистична…
Но у любви есть как бы два измерения: внутреннее — любовь-чувство и внешнее — любовь-отношения. Житейские заботы — только одно такое измерение, внешнее, и мы никогда не поймем сути любви, если будем одной ее частью подменять целое.
Человеческая любовь по самой своей природе тяготеет к равновесию «даю» и «получаю», хотя бы примерному, колеблющемуся. Такая тяга — в сплаве с наслаждением чувств — это сама суть любви, ее естественная психологическая материя. Стержень всех видов человеческой любви, как бы глубинная ось ее чувств — способность дорожить любимым человеком, как самим собой, такой накал души, когда все в нем так же сверхдорого твоему подсознанию, как ты сам.
В «Войне и мире» есть эпизод, в котором схвачена сама эта суть любви, ее главное отличие от менее глубоких чувств. Андрей Болконский признается в любви Наташе Ростовой, получает ответное «да», и в нем вдруг происходит мгновенный и таинственный переворот — влюбленность делается любовью:
«Князь Андрей держал ее руку, смотрел ей в глаза и не находил в своей душе прежней любви к ней. В душе его вдруг повернулось что-то: не было прежней поэтической и таинственной прелести желания, а была жалость к ее женской и детской слабости, был страх перед ее преданностью и доверчивостью, тяжелое и вместе радостное сознание долга, навеки связавшего его с нею. Настоящее чувство, хотя и не было так светло и поэтично, как прежде, было серьезнее и сильнее».
Влюбленность, которую питал к Наташе князь Андрей, как бы состояла из одного только психологического вещества — поэтической и таинственной прелести желания. И как почти всякое желание, эта влюбленность была «я-центрическим» чувством, чувством для себя. Подвергшись мгновенному превращению, влюбленность стала другим чувством, гораздо более сложным — и «двуцентричным». К чувствам для себя добавились чувства для нее — жалость к ее слабости, страх перед ее преданностью и доверчивостью, сознание долга, которое связало его с ней новой связью…
Десятки веков в обиходе царит мнение, что любовь отличается от влюбленности силой, накалом своих страстей. Это, наверно, не так; дело прежде всего не в силе, не в «количестве» чувства, а в его «качестве».