— Ты, старая вонючка! — бросил он, взрывая гармонию, нисходящую из-под сводов. — Старая вонючка! Это моя жена. И не смей хамить: что хочет, то и носит!
Тут голоса хористов взмыли ввысь, словно силой звука стремясь перекрыть инцидент. Вокруг нас раздались покашливания. Поль обвил рукой плечи Вирджинии. Прикрыв глаза, зашептал что-то ей на ухо. Я тоже прикрыл глаза, чтоб погрузиться в мелодичные звуки. Но происшедшее успокоило меня, вселило надежду. И я подумал: «Это — человек!»
С января у Поля начались столкновения с подводными рифами всей этой истории. Как будто что приоткрылось у него в мозгу, он жаждал найти ответ. С жадностью поглощал книги, просеивая, ради фактов, нанос ненужных фраз; его интересовали разные точки зрения. Он без конца подчеркивал, строчил замечания на полях, не стыдился задавать вопросы. То, что прочел, ему в основном не пригодилось, хотя кое-что в сознании отложилось, но сделало его более задумчивым, молчаливым, я бы сказал, опечалило. Я внимательно следил за ним, хотя и держался в стороне. Меня восхищала эта его героическая попытка искать ответ в прошлом.
Но в начале февраля, когда Поль с Вирджинией проходили через стоянку у супермаркета, дети из какой-то машины обозвали его Нигером. Им подгавкивала их собачонка.
— Да мне просто смешно, подумаешь, мелюзга! — сказала Вирджиния.
Ее удивляло, отчего Поль так расстроился.
В конце февраля, когда Поль шел с Вирджинией под дождем сквозь кварталы района Сансет, двое ребятишек крикнули ему: «Нигер!»
— Что значит «нигер»? — спросил он меня по телефону. — То есть, скажи, как ты это понимаешь?
Я ответил:
— Нигер — это потомок Протея, воплощение крайнего свободолюбия.
Он повесил трубку.
Я не стал ему перезванивать. Я считал, что собственные убеждения надо вынянчивать без чужой помощи.
В начале марта Вирджиния обнаружила, что беременна.
В том же самом месяце Поль отметил, что его отец во время одного из очередных телефонных дебатов назвал полным именем черного уборщика, наводящего порядок в его конторе. Вместе с тем сообщение о будущем ребенке крайне огорчило старика.
После рождества я несколько месяцев практически не виделся с ними. Меня заинтересовал один старик, только что условно выпущенный после более чем пятидесятилетнего заключения. Вот уж у кого было о чем порассказать. Я частенько наведывался к нему в исправительный дом для бывших заключенных, играл с ним в шахматы, слушал его. Он расточал пышные хвалы прелестям свободной жизни. Подробно описывал мне эпохальный замысел, благодаря которому ему удалось вырваться из заключения. Он оказался деятелен, честолюбив, сластолюбив, аппетиты у него были завидные. Вместе с тем в пределах своей комнаты он существовал, будто прислушиваясь к бою невидимых часов. То вдруг шел к двери, то озадаченно останавливался как по команде, снова возвращался к кровати, садился на стул. Его окно выходило на запад, и можно было видеть, как в океан закатывается солнце. Но шторы он никогда не поднимал. Как-то пригласил меня вместе отобедать, вскрыл жестянку со сливами и настоял, чтоб мы ели одной ложкой. Позвал меня на вечер, устроенный одной благотворительницей в его честь. Восседал на стуле в углу и расплывался в улыбке, только если кто-нибудь из любопытствующих просил его рассказать о себе. Рассказывал одно и то же, повторял слово в слово. К концу вечера я немного пообщался с хозяйкой. Дама, не отводя от меня взгляда, страстно, с презрением клеймила тюрьмы. Время от времени картинно выворачивала руку с осушенным бокалом, и неизменно в том самом месте, куда, не глядя, отводила руку хозяйка, оказывался лакей с подносом. Кисть выводила идеальную полуокружность, упиравшуюся в плоскость подноса. Увидев сферическое отражение собственного лица в голубовато-дымчатых очках хозяйки, я не мог сдержать смеха.
А я бы оставил. Тут у меня попытка показать нравы тех лет.
Да какой уж там фокус, времена тогда настали смутные.
В таких условиях писатель бессилен. Нет никакой ясности. Не фокусируется. Ситуация неконтролируема. Стрелки огромных часов вертятся как сумасшедшие, и нет уже больше разницы между северо-востоком и западом…