Моника сидела разрумянившаяся, встрепанная, и лицо ее от винных паров расплылось. Мать Моники была толстуха, с приметными усиками, но мне и в голову не приходило, что моя жена с годами станет так на нее похожа. Ну что ж, пусть будет похожа, я не против. Мне вдруг подумалось, что, хоть я и опустил на днях в почтовый ящик письмо, в котором уверял, что готов ее бросить, она, несмотря ни на что, будет обо мне заботиться. Взгляды ее, обращенные ко мне, точно просверливали тьму, порожденную Оунсами, между которыми сейчас что-то происходило. Мы с Моникой да, пожалуй, и Алан были в ту минуту в полном ладу и со сверчками, и с шуршанием изредка проносившихся мимо машин, но дух товарищества словно вдруг поблек от каких-то непостижимых перемен в Карен, приглушенный еще и общей усталостью: мы весь вечер не отрывались от телевизора и теперь сидели вялые, размякшие. Мы даже обрадовались, когда Карен поднялась и оборвала нашу болтовню. Впереди новый день, сказала Карен, и она отправляется спать. Моника тут же ее поддержала и прибавила, что завтра ей с Томми идти к ортодонту.
Мы поцеловались на прощание: я и Карен натянуто, а Алан никак не хотел отпускать руку Моники. На дворе заморосил теплый дождичек. Жена уснула возле меня в машине, а дворники мерно смахивали крапинки дождя с ветрового стекла. В центре города было пустынно, огромные опустевшие фабрики казались спящими и оттого таинственными и благодушными. Мы жили на другом берегу реки, чуть дальше средней школы.
Это был наш последний вечер с Оунсами. Наутро Карен позвонила мне в то время, когда Моника ушла с Томми.
— Я все ему рассказала.
— Рассказала?! — Сердце мое похолодело, мигом соскочил последний хмель. — Но зачем?
Я снял трубку на втором этаже и теперь вдруг увидел внизу на земле желтые листья, первые опавшие листья в лужицах вчерашнего дождя.
Карен говорила хрипловато — она не выспалась, — тщательно выговаривая каждое слово, точно растолковывала что-то ребенку.
— Разве ты не понимаешь, о чем Алан… — я терпеть не мог, когда она с некоторым нажимом произносила «Алан», — твердил вчера вечером? Он твердил, что хочет переспать с твоей женой.
— Да, что-то в этом роде. Ну и что с того?
Карен не ответила. А я продолжал:
— Ты считаешь, он должен был предложить ей это наедине, а не делать предметом общего обсуждения?
— Он не решился на это лишь потому, что не верил, что ты согласишься взамен взять меня… — Карен запнулась, а потом вновь заговорила, глотая слезы. — Он ведь видел только, как мы спорим.
— Очень трогательно, — сказал я. Хотя вовсе не находил в Алане ничего трогательного. Карен, видно, хотелось, чтоб я одобрил ее поступок. — Фрэнк, я не могла вынести этой его наивности.
— И как он воспринял новость?
— Она его страшно развеселила. Он не дал мне спать до утра. Не мог поверить — мне не надо, наверно, тебе этого говорить, — не мог поверить, что я спала с местным.
Внизу двое моих младших, пресытившись телевизором, тузили друг друга и ссорились.
— А если б с приезжим, он бы поверил? Со сколькими же приезжими ты спала?
— Фрэнк, не надо так… — Она заколебалась, стоит ли говорить. — Ты же знаешь, каково мне приходится. Ему же все безразлично. Он падает все ниже и ниже.
— Ну и черт с ним. — Меня вдруг сковал какой-то холод, полнейшая безучастность.
— Я так не могу.
— Ладно. Только мне кажется, ты поступила не очень-то красиво — выдала нас, ни о чем меня не предупредив, — сказал я, собрав остатки самолюбия.
— Ты бы отговорил меня.
— Само собой. Я ведь люблю тебя.
— Я это сделала и для тебя. Для тебя и для Моники.
— Благодарю. — День за окошком сиял, промытый дождем, и я подумал: когда она положит трубку, открою окно, впущу свежий воздух. — Ты получила мое письмо?
— Да. Но это совсем другое дело. Оно меня напугало.
— А я-то думал: очень милое письмо.
— Конечно, милое. Только… немного эгоистичное?
— О, прости меня. — А в мыслях завертелось: «Мне никогда уже не ласкать ее, никогда, никогда», и оконное стекло, сквозь которое я глядел на улицу, вдруг почудилось мне прозрачной преградой, отделяющей меня от неимоверных возможностей: я по одну сторону от преграды, а моя жизнь — по другую, в обнаженно-сияющем дне.
Карен снова заплакала, скорее не от горя, а с досады, подумал я.
— Мне хотелось поговорить об этом письме, но я не знала, как с тобой повидаться; я даже не отдала тебе подарок, который привезла из Санта-Барбара.
— А что за подарок?
— Раковина. Чудная раковина.
— Ты нашла ее на берегу?
— Нет, те, что на берегу, маленькие, неприметные. А эта из Южных морей — я купила ее в магазине. Брюхоногий моллюск, снаружи серебристо-белый, а внутри розовые веснушки. Помнишь, как ты подшучивал над моими веснушками?
— Милые, безумные веснушки, — проронил я.