— Ну да, — продолжает она, — тот человек предложил нашему приятелю сыграть в денежную лотерею. Наш попросил показать билет. Это была частная лотерея. Тогда он говорит: «Это незаконно». Тот говорит: «Отнюдь» — и показал что-то вроде разрешения в прозрачной корочке, с гербовой печатью и подписью губернатора. И этот купил билет, дело было чистое — когда розыгрыш, его предупредили заранее. Он проиграл, но все было по-честному. Сейчас он хочет добиться разрешения самому проводить лотерею.
Теперь я понимаю, откуда его жалкий вид. Парень из тех, что вечно отыскивают лазейки. Обидно, что девушку так увлекла его бредовая идея.
— Никто ему не разрешит, — шепчу я.
— Ну, не знаю, — говорит она. — А как же тот? Ему ведь разрешили.
— Кто поручится, что он не подделал бумагу?
— А гербовая печать?
— Нельзя же всему верить, миленькая.
Напрасно я поддался слабости и смягчил выговор.
Сейчас я думаю о том, с какой неохотой обнаруживала свои переживания моя мать, зато сколько чувства было за ее сдержанностью. Мне было шестнадцать лет, когда трудовая повинность заставила меня покинуть дом, точнее говоря, нашу комнату в меблирашках на Хау-стрит (тот год был последний, когда на семью еще полагалась отдельная комната); и мать, прощаясь со мной на лестнице, протянула мне руку и сказала: «До свидания, сын. Не роняй себя. Помни, что ты Пойнтер, и гордись этим». Я уходил из дому в первый и, как выяснилось, последний раз. Другими словами, отныне я был взрослый, и я уходил раз и навсегда. Когда я прежде выходил из дому, даже если по ее поручению выбегал на угол купить полтора фунта фарша, кресс-салата, простокваши, в которую, признаться, она верила куда больше, чем в своего белобородого конгрегационалистского бога, она всегда целовала меня в щеку, во всяком случае, чмокала воздух где-то возле. Но в тот раз только пожала руку. И, стоя сейчас в очереди, притиснутый к девушке в голубом, я как никогда пронзительно переживаю невыказанную боль моей матери, вот так давшей мне понять, что я взрослый человек, что я свободен.
Бабуля пытается завладеть вниманием девушки.
— Голубушка, — говорит она, — голубушка!
Она наставляет на меня свои выпуклые линзы и просит сказать девушке, что хочет поговорить с ней. Я передаю ее просьбу.
— Послушайте, милочка, — говорит бабуля. — Сменить работу непросто.
— Вы не задумывались, — спрашиваю я бабулю, — что каждый проситель абсолютно убежден в том, что чужие прошения будут отклонены?
На ее широкой дикарской физиономии ухмылка.
— Так их всегда и отклоняют!
— В таком случае вы-то что здесь делаете? — с неожиданной резкостью спрашивает девушка.
— Не сердитесь, я дело говорю. Разве я не пыталась, вроде вас, сменить работу, милочка? Не раз и не два пыталась, а все двадцать. Думаете, собирать схемы — это игрушка? Посмотрите на мои глаза. Я же глаза потеряла. Я на три четверти слепая. Но приведи бог напутать в схеме — обязательно будет замыкание. А если какая-нибудь шишка выступает, а ваш аппарат прекратил прием «по техническим причинам»? Быстро найдут виноватого. Но головке не погладят, погонят с треском… Уж как я рвалась сменить работу! Вы, милая, и не надейтесь.
— Доброе напутствие, — иронизирую я, выручая девушку.
А девушка ей сухо отвечает:
— Разные вещи. Я прошу не ради собственного блага.
— Ха! — Словно полновесный заряд картечи вылетает из бабулиной глотки.
А сирена, затыкая ей глотку, оповещает новую четверть часа, вспоров бесцветный гул шарканья шин, птичьего писка и множества голосов, так и сяк склоняющих надежды и веру в милосердное будущее.
— Мать твою, еще эта сирена, — отводит душу мой задний.
При мысли о девушке у меня покалывает в груди, хотя никаких прав на нее у меня нет. Такая боль — благотворная. Хочется заступиться за Девушку, она такая ранимая. Только мне ли не знать, какой я сам ранимый? Я помню голос той девушки, в которую втрескался в Найептике, когда отбывал там трудовую повинность; столько лет прошло — я уже забыл ее имя. Мы быстро управились, в два-три вечера: импортное ирландское пиво «Харп» (помню фирму!), фильм, не выходя из автомобиля, и его название помню: «Шикарный»; помню, как держались за руки и смотрели полупрофессиональный бейсбол на освещенных фонарями задворках какого-то зловонного тормозного завода (помню, как место называлось: Бестосайт); помню, куда-то отогнали свою колымагу, которую я выклянчил на вечер с автобазы в Найептике (база называлась «Дорожный опекун»), и в призрачном свете приборного щитка смотрели друг другу в глаза, и в голосе ее звенело торжество: «Ты бешеный!» Но никакой я не был бешеный, а была умопомрачительная крутизна, и в свои девятнадцать лет она ухватилась за очередную последнюю попытку — удержаться…
Моя девушка поворачивает голову вправо, и я с трудом ловлю ее слова:
— Вы начали рассказывать… Вы сказали: адвокаты…
— Что тут рассказывать? У меня своя точка зрения, у нее — своя. Я считал, что она нарушила брачный контракт.