А отчетливо я слышу звуки музыкальной шкатулки: «La ci darem la mano…»[27]
Перезвон колокольчиков воскрешает место и обстоятельства. Нам по двадцать. Приятель привел девушку. Это был третий год трудовой повинности; помещение, где мы спали, строилось под школьный спортивный зал — металлические стропила вместо потолка, раздолье для эха; кому-то из наших и принадлежала та музыкальная шкатулка. Приятель попросил на одну ночь поменяться с ним койками: моя была у стены, и он думал, что у меня ему будет лучше, чем у себя — у всех на виду. Когда я вызываю в памяти серебряные звуки шкатулки (то место, где Церлина выдыхает: «Andiam! Andiam!»[28]), я вижу лицо той девушки потом; ничего у них хорошего не получилось, и она винила себя, говорила, что у нее «все не как у людей». Мне предстояло проверить это самому.Может, с моей девушкой мне удастся разговориться о «Дон Жуане», когда мы усядемся на край комода и упрем ноги в ящик. О «Кавалере роз». Об «Отелло». Но все эти разговоры о музыке будут лишь зашифрованными воспоминаниями о желании и попытках получить от другого то, что можно было в ту минуту получить.
И все же я убежден, что даже в нашем, как семечками, набитом людьми Нью-Хейвене я способен сохранить верность, преданность запропастившемуся близкому человеку. Моя жизнь — поиск. Мельком увиденная краешком глаза ненапряженная щека таит бездну возможностей. Я узн
Жаловаться не хочу, но им было полегче. При их жизни в домах еще было место для стен. Им редко приходилось подолгу стоять в очередях, разве что сманит какой-нибудь исключительный фильм.
Сколько случайности, отчаяния в моем поиске: каждый день сотни тысяч лиц и их фрагментов перетекают в мое сознание из очередей.
— Кстати, — спрашиваю я громко, — как вас зовут?
Я всегда был уверен, что имя отчасти выражает характер человека. Иначе и быть не может: его выбрали люди, ответственные и за генетическую информацию, и за воспитание в семье. Назовите кого-нибудь неверным именем, и вы навсегда скроете под маской его лицо. Какая беспечность! Четыре часа простоять за нею в очереди, почти расписаться в преданности и постоянстве — и не удосужиться узнать имя!
Она что-то говорит, но в этот момент мне прямо в щеку чихает мусорщик, и я ничего не слышу. Девушка выжидает, на много ли его хватит.
— Апчхи!
Вроде бы все. Хватило на два раза. В глазах слезы. Меня ненавидит по-прежнему.
— Мейси.
Я снова настраиваю глаза на ее шейный пушок, буду думать об этом имени. Я вдруг узнаю бесконечно много нового о девушке.
Опять перехожу на шепот.
— Почему вы засмеялись, когда узнали, что меня зовут Сэм?
— Очень обрадовалась. С этим именем всех любят — что людей, что собак, что котов.
Положительно неглупая девушка.
— Ну, нет, — скромничаю я, благо это можно себе позволить, — меня многие не любят.
— Неправда, Сэм, — говорит она в полный голос.
Лучшего ответа я не ожидал.
Я не люблю, когда мне чихают в лицо, и острое чувство неприязни растравляет меня. У меня полное право подавать любое прошение, какое пожелаю. Я не пустышка вроде бабули, чтобы от скуки таскаться по очередям. И не болван вроде Подковки…
— Надеюсь, это всего-навсего сенная лихорадка, — говорю я мусорщику. — Я бы не хотел благодаря вам получить летом насморк.
Застигнутый врасплох, мусорщик сразу принимает изголодавшийся вид. Я едва удерживаюсь от смеха, глядя на его голодную собачью физиономию с огромным носом и треугольными собачьими мешками под печальными, близко посаженными собачьими глазами.
— Это от жары, — говорит он. — Я перегрелся, поэтому чихаю.
И тут я вижу, как кровь отливает у него от лица. Ему не по себе, что его слова могут показаться оправданием. Не голод — злость его гложет.
Мысли по-прежнему путаются: мой кошачий хвост; возникшее имя и необходимость увязать с ним человека; грезы о будущем и о ногах, удобно поставленных на ящик комода; вдобавок где-то с краю мой мозг сверлит пчела, и я трепещу — а вдруг у меня аллергия на ее укус?
Пожалуй, напрасно было связываться с мусорщиком из-за такого пустяка, как два чоха. Он буквально исходит злобой. От моего прошения о дополнительной площади он ждет для себя всех мыслимых и немыслимых бед. Полагаю, он даже не особенно задумывается, так ли ему самому приспичило то, за чем я стою. Кроме того, он, видимо, из тех, кто не переносит скованности в движениях: слева напираю я, справа выворачивают руку прохожие, спереди не дает продохнуть учительница, сзади подпирает примыкающая моих примыкающих, о которой я еще ничего не разузнал — коренастая чернокожая женщина, все время вздыхает, приговаривая: «Господи», «О-хо-хо», «У-у-ф».