Ему надо было в кассу за билетом, но он боялся от нее отойти, боялся, что она удерет от него. А тут подали автобус, и она встала. Он тоже встал, поднял ее чемоданчик, сказал: «Разрешите», взял ее под локоть и прошел с ней к билетной кассе, и, пока он покупал себе билет, Шерон стояла рядом с ним. Что ей оставалось делать? Разве только крикнуть: «Помогите!» — а помешать ему сесть в автобус она все равно не могла. Она надеялась, что как-нибудь отделается от него до того, как они приедут в Нью-Йорк.
Словом, в последний раз видел мой папа эту автобусную станцию, в самый последний раз тащил чьи-то чемоданы.
Отделаться от него до Нью-Йорка ей, конечно, не удалось, и он что-то не очень спешил разыскать там своего белого дядюшку. Когда приехали, он помог ей снять комнату в меблирашках, сам же устроился в доме для приезжих Ассоциации молодых христиан. А на другой день пришел за ней с утра и повел ее завтракать. Через неделю он на ней женился и ушел в плаванье, а моя мать, малость ошарашенная всем этим, осталась налаживать свою жизнь.
Она, я думаю, отнесется к моему признанию о ребенке как надо, сестра Эрнестина тоже. Папа, пожалуй, начнет бушевать, но это потому, что он не знает о своей дочери того, что знают мама и Эрнестина. Вот так. Он беспокоиться-то будет по-своему, и это беспокойства проявится в нем сильнее, чем у них.
Когда я наконец взобралась на нашу верхотуру, дома никого не было. Мы живем здесь уже пятый год, и жилье у вас неплохое, хотя это и новостройка. Мы с Фонни думали приспособить себе какую-нибудь мансарду в Гринич-Вилледже и уже много таких осмотрели. Что-нибудь лучшее для нас и придумать было бы трудно, потому что комната в новостройке нам не по карману, и Фонни их ненавидит, и там Фонни не нашлось бы места, где заниматься скульптурой. Другие дома в Гарлеме еще хуже новостроек. В таком жилье не начнешь новую жизнь, слишком много с ним связано, в таком не захочешь растить своего ребенка. Но как подумаешь обо всем этом, так сразу вспомнишь, сколько детей родилось там, где крысы величиной с кошку, где тараканы не меньше мышей, щели шириной с палец взрослого человека, — сколько детей родилось там, и ничего — выжили. О тех, кто не выжил, и вспоминать не хочется, а сказать правду, так всегда становится грустно, когда думаешь об одолевавших такую жизнь или о тех, кто еще одолевает ее.
Я не пробыла дома и пяти минут, как вернулась мама. Она вошла с хозяйственной сумкой в руке, в хозяйственной, как я ее называю, шляпе — обвисшем бежевом берете.
— Ну, как дела, малыш? — Она улыбнулась, но бросила на меня испытующий взгляд. — Как там Фонни?
— Да все так же. Молодцом. Шлет всем привет.
— Хорошо. Адвоката видела?
— Сегодня нет. Мне к нему в понедельник, после работы.
— А был он у Фонни?
— Нет.
Она вздохнула, сняла берет и положила его на телевизор. Я взяла сумку, и мы пошли на кухню. Мама стала разбирать покупки.
Я наполовину прислонилась, наполовину присела на раковину и посмотрела на маму. Потом мне вдруг стало страшно, и в животе у меня будто что-то дрогнуло. Потом я подумала, что беременна уже третий месяц, что сказать
И потом вдруг, когда я вот так не то стояла, прислонившись, не то сидела на раковине, а мама была у холодильника и критически осматривала курицу и потом убрала ее, напевая что-то себе под пос — как напеваешь, когда в мыслях у тебя что-то тревожное, что-то тягостное, что вот-вот грянет, вот-вот ударит по тебе, — у меня вдруг появилось такое чувство, будто она уже все знает, давно узнала и только ждет, когда я скажу ей.
Я сказала:
— Мама…
— Да, малыш? — все еще напевая себе под пос.
Но я молчу. И тогда она захлопнула дверцу холодильника, повернулась и поглядела на меня.
Я заплакала. Такой у нее был взгляд.
Минутку она так и простояла у холодильника. Потом подошла ко мне и положила руку мне на лоб, другой тронула меня за плечо. Она сказала:
— Пойдем ко мне. А то скоро отец и Эрнестина придут.
Мы пошли к ней в комнату и сели на кровать, и мама затворила дверь. Она не дотронулась до меня. Она, не двигаясь, сидела на кровати. Ей, верно, надо было взять себя в руки, потому что я-то очень уж расклеилась.
Она сказала:
— Тиш. Ну что это ты! Нашла о чем плакать! — Она придвинулась ближе ко мне. — Фонни сказала?
— Только сегодня. Я решила, что ему надо первому.
— Правильно. А он, наверно, ухмыльнулся от уха до уха? Да?
Я посмотрела на нее искоса и засмеялась.
— Да. Конечно.
— Ты… постой, дай сообразить… наверно, месяца три?
— Почти.
— Чего же ты плачешь?
Тут она дотронулась до меня, обняла и стала покачивать, а я все плачу.
Она дала мне носовой платок, и я высморкалась. Она подошла к окну и тоже высморкалась.
— Теперь слушай, — сказала она. — Хватит с тебя забот, нечего еще дурака валять и убиваться: вот, мол, какая я непутевая. Не такой я тебя вырастила. Будь ты непутевая девка, не сидела бы ты сейчас у меня иа кровати, а работала бы под началом у тюремного надзирателя.