Я никогда не видела ее, знаю только, что рожденный в Америке ирландец Гэри Роджерс, инженер, шесть лет назад уехал в Пуэрто-Рико и познакомился там с Викторией, которой шел тогда восемнадцатый год. Он женился на ней и привез ее на материк. Карьера его не удалась, дела шли все хуже. Он, по-видимому, озлобился. Но так или иначе, сделал ей троих детей и бросил семью. О человеке, с которым Виктория жила на Орчард-стрит и с которым, по-видимому, скрылась в Пуэрто-Рико, мне ничего не известно. Дети ее, вероятно, живут где-то на материке у родственников. Ее «дом» — на Орчард-стрит. Она живет там на четвертом этаже. Если нападение произошло в «вестибюле», значит, ее изнасиловали на первом этаже под лестницей. Могло произойти и на четвертом этаже, но вряд ли: там четыре квартиры на площадке. Орчард-стрит, если кто знает Нью-Йорк, очень далеко от Бэнк-стрит. Орчард-стрит в двух шагах от Ист-Ривер, а Бэнк-стрит практически на Гудзоне. Добежать с Орчард до Бэнк невозможно, особенно если за вами гонятся полисмены. И тем не менее Белл
Мы с Эрнестиной сели в самой крайней кабинке бара — неподалеку от площади Колумба.
Эрнестинин способ обращения со мной и со всеми ее воспитанниками состоит в том, что она вдруг обрушит на тебя какую-нибудь тяжесть, а сама откинется назад и смотрит, как ты к такому удару отнесешься. Ей надо знать это, чтобы определить свою собственную позицию, и знать наверняка.
И может, оттого, что меня и днем и накануне ночью мучили всякие ужасы и надо мной нависла необходимость торговать своим телом, я начала представлять себе реально насилие над миссис Роджерс.
Я спросила:
— А как ты считаешь, ее правда изнасиловали?
— Тиш. Я не знаю, что делается в твоей лихорадочной, скрытной душе, но такие вопросы задавать не стоит. Нам сказано, деточка, что ее изнасиловали. Вот так-то. — Она помолчала и отпила из рюмки. Голос у нее был спокойный, но по насупленному лбу было видно, как напряженно она думает о тяжести нашего положения. — По-моему, миссис Роджерс на самом деле изнасиловали, но кто именно, она понятия не имеет и вряд ли узнает этого человека, если он попадется ей на улице. Можешь назвать это бредом, но мне так все представляется. Узнает она его, если только он
— Я все понимаю. Но почему она обвиняет Фонни?
— Потому что Фонни ей подсунули как насильника, а гораздо проще сказать «да», чем переживать заново весь этот кошмар. Так для нее дело копчено. Остается только суд. Но после суда будет уж совсем кончено. Для нее.
— А для нас — тоже?
— Нет. — Она пристально посмотрела на меня. Может, это чудно с моей стороны, но я искренно восхитилась ее мужеством. — Для нас это не кончено. — Она говорила сдержанно, не сводя с меня глаз. — С одной стороны, для нас это, возможно, никогда не кончится. Но сейчас мы не будем об этом говорить. Слушай! Нам надо очень серьезно все обдумать, но совсем с другой стороны. Вот почему мне захотелось зайти сюда и выпить с тобой по рюмке, прежде чем мы будем дома.
— Что ты хочешь этим сказать? — Я вдруг очень испугалась.
— Слушай! По-моему, нам не удастся уговорить ее, чтобы она изменила свои показания. Ты пойми! Она не лжет.
— Что ты хочешь этим сказать? Что ты несешь? Как так не лжет?
— Ты, может, сначала выслушаешь меня? Будь так добра! Она, конечно,
— Так как же нам быть?
— Надо опровергнуть обвинение. Требовать, чтобы они доказали вину Фонни, бессмысленно, потому что для них обвинение, хотя судом и не подтвержденное, само по себе уже доказательство, и так его и расценят эти болваны, которые заседают на скамье присяжных. Вот они-то лгут, и мы знаем, что они лгут. Но им самим это неизвестно.