Мой дед по отцовской линии был англичанином, военным и длинноносым. Он дважды был женат и имел семеро сыновей и четыре дочери. Мой дед по материнской линии был швейцарцем, длинноносым, возделывал землю, имел одну жену, но шестеро сыновей и шестеро дочерей. Поэтому в детстве я был хорошо обеспечен не только родными дядями и тетками, но и дядями-мужьями и тетками-женами. И так как все эти пары были чрезвычайно плодовиты, то мои детские годы были переполнены длинноносыми двоюродными братьями и сестрами всех возрастов, от хвастунишек подростков и болтливых молодых женщин до гуттаперчевых младенцев в чепчиках набекрень, как у разгневанной королевы Виктории. Сейчас мне кажется, что мои деды ввезли в Австралию не только плодовитость и длинные носы, но главным образом шум. А шум в этом случае мог возрастать, прикрывая оживление, граничащее со взрывом чувств, с бешенством, — пропади оно все пропадом! — с лихорадочно пылким обсуждением вопросов первостепенной неважности. Все мои родственники, от самого никчемного дядюшки до самой светской-тетки, от теток, выстаивающих очереди за бесплатным хлебом, до богатейших дядюшек, — все были подвержены стойкой беззаботности. Моя мать, провинциалка до мозга костей, была тем не менее легкомысленна, как дельфин, и жила, как ветряная мельница, вертевшаяся под попеременными порывами грызни и восторганий.
В этом бурном родственном водовороте я, мальчишка, был инородным телом. От каких-то предков я унаследовал менее кипучую кровь. Моя приверженность к благопристойным манерам была столь же сильна, как их привычка все делать урывками, кое-как, разговаривать во весь голос, играть в азартные игры и жить по-цыгански. Это полнейшее отсутствие сдержанности вынуждало меня держаться в стороне и скорее наблюдать, чем участвовать в их жизни. Но, как ни странно, espirit de corps[10]
был во мне чрезвычайно силен. Однако я не был ни высокомерным, ни чопорным. Как у всех деревенских сорванцов, ворующих фрукты в чужих садах, колени у меня всегда были покрыты царапинами, похожими на японские иероглифы, а голые пятки так задубели, что я, наверно, мог бы ходить по горячим углям. Я плавал, как лягушка, ругался, как ковбой, и курил, как солдат. Однако эти мои способности и напускная жестокость были строга ограничены. Я не выходил за пределы. Другие члены семьи позволяли себе все, что угодно. Я, например, никогда не убивал змей так, как это делали дядюшка Фостер и мои двоюродные братья: они щелкали змеей, как хлыстом. Я обходился палкой. И кроме того, что я не стеснялся прибегать к предосторожностям в этом роде и часто удирал от шумной оживленности наших родичей, я еще и нарушал нелепые традиции. У всех моих двоюродных и троюродных братьев были собаки, обычно своенравные фокстерьеры или шустрые дворняжки. У меня была кошка. Я предпочитал ее сравнительную молчаливость и надменную независимость показному раболепию и шумной, неврастенической требовательности собак.Надо ли добавить, что я носил очки и любил употреблять многосложные слова?
Клановый кодекс я нарушал не только своими поступками — я бунтовал против него невидимо, в душе. По крайней мере меня за это не бранили. Как все подростки, я верил, что змея с перебитым хребтом не может издохнуть до захода солнца, что если собака лизнет бородавку, то сейчас же вскочат еще несколько, а если поранить кожу между большим и указательным пальцами, то сразу же сомкнутся челюсти — и человек навсегда останется немым. Вместе со всей мальчишеской оравой я истово верил в привидения, в конец света и в Джека-прыгунчика. Потом все это как-то прошло. Будучи сторонником логики, я верил в Деда Мороза дольше, чем положено или допустимо для моих мальчишеских лет. Я не верил в бога, который, несмотря на все мои молитвы, надул меня — я так и не получил набора «Юный техник». К ужасу окружающих, я пронзительно выкрикнул богохульные слова в небеса. Для верующих я стал тем деревом, близ которого опасно стоять, когда сверкает молния.