На вершине моей крохотной славы, в невзрачном десятилетнем возрасте, я, пчеловод, ужаленный собственной пчелой, влюбился в фотокарточку. Я был глубоко, отчаянно и непоколебимо влюблен.
Эту фотографию я получил от тети Меты вместе с пачкой открыток. Не будь я один в доме, где никто не мог заглянуть через мое плечо, мне, наверное, не довелось бы испытать длительный экстаз, а потом — жестокое разочарование. Но я был один, когда явился почтальон; я в полном одиночестве вскрыл конверт с подарком и среди открыток, изображавших девиц из Варьете, среди любительских снимков — мои дядюшки в котелках, сидящие в повозках и двуколках, и тетки с муравьиными талиями на велосипедах или возле них — я, один в пустом доме, встретил свою судьбу. И то, что случилось в тот день, в ту минуту, уже нельзя было изменить.
Я увидел фотографию. Дверь в тот известный мне протухший мир бесшумно закрылась за моей спиной. Я очутился в преддверии рая. И золотой, сверкающий алмазами трон стал теперь моим. Я понял, что все мои тайные влюбленности были ненастоящими, были выдуманными, были ничем. И напрасно у меня замирала душа от теней — пусть даже одушевленных; от видений! — пусть даже самых радужных, от пустеньких существ, от обманчивой внешности, от облаков кисеи, платьев без женщин, мужских имен без мужчин. С любовью у меня было только шапочное знакомство.
На фотографии была девочка примерно моих лет.
Девочка была в платье с кринолином, и, поскольку она держала в руке пастушеский посох, украшенный большим бантом, я догадался, что она одета для костюмированного бала и изображает ту пастушку из детской песенки, что потеряла овечку. А может, она и есть та пастушка? Но по фотографии не угадаешь. Чуть сдвинутая набок овальная шляпа из лент и розовых бутонов, черные сетчатые митенки до локтя, крест-накрест зашнурованный корсаж — все вызывало во мне романтическое волнение. Но не это всколыхнуло мою душу, открыв в ней еще неведомые мне глубины и пространства, а свет ее глаз и улыбки. Мне даже в голову не пришло, что улыбка и взгляд адресованы стоявшему перед ней на треноге фотоаппарату, похожему на гармонику, который вместе с безымянным человеческим существом был скрыт под черной тряпкой. Нет! Эта слабая, обаятельная улыбка была предназначена — мне. Эти бездонные, но пронзительные темные глаза глядели прямо мне в душу. Шум голосов пронесся по лабиринтам моего сознания, вытеснив все прежние впечатления, наполнив их незнакомыми ароматами и восторженным криком: «Ты!»
— Ты!
Я подслушивал голоса вечности.
Вечность — жертва времени.
Едва наступила вечность, как я услышал голос матери у входной двери. Неторопливо, как матерый преступник, я спрятал фотографию во внутренний карман. Я помнил, что этот карман у меня слева и что божественное лицо нарочно повернуто внутрь. И ее глаза глядели прямо в мое сердце, которое представлялось мне красным, как червонный туз, округлым, как артишок, и сделанным из чего-то такого, что на ощупь было похоже на лепестки магнолии. Я согнал сияние со своего лица, жестом картежника собрал веером остальные фотографии, и, когда вошла мать, я воскликнул — о, прекрасно изображая невинное и простодушное дитя:
— Смотри, что мне прислала тетя Мета!
И ни слова о божестве, глядевшем в мое сердце, — ни одного слова. Я так ничего и не сказал матери. И фотографию, и свою любовь я скрывал семь лет. И — ни разу не выдал себя.
Но так как мои карманы и ящики стола подвергались материнскому осмотру, мне приходилось всегда быть начеку. Сейчас я даже не могу припомнить все тайники, куда я прятал свою любовь, если было невозможно носить ее при себе. Когда я вынужден был расставаться с ней и прятать под бумажную прокладку коробки из-под обуви, где держали шелковичных червей, в подпоротую обшивку гладильной доски или в тяжелую, как гробовая плита, Библию, которую никто не читал, мне казалось, что там ее нежная улыбка растаяла, а смелые глаза стали сонными.
То, что мое поклонение не проходило, а даже усиливалось, было (и осталось) удивительным, так как я с невероятной быстротой опережал ее годами. Во мне изменилось все, кроме моей восторженной влюбленности. А девочка не менялась, хотя ее прелесть приобрела другой смысл: ее глаза открывали мне новые истины, они мерцали, словно перламутровая пленка на черной нефти, и в то же время были неподвижны и таинственны, как бесконечность.