За вечер шторм превратился в ураган. Вокруг судна кипел неугомонный прибой, корпус напрягался и стонал, как роженица в муках. Шальная волна сорвала две спасательные шлюпки, уцелевшие требовали дополнительного крепления. В одиннадцать отдраился грузовой люк на баке, и — тут уж не зевай! — матросы в клеенчатой одежде ринулись во мрак с инструментом, фонарями и веревками. Командовал штурман Странге. Взгляд у него освирепел и стал совсем дикий. Ремонтные работы, которые в спокойную погоду были бы безделицей, вылились в ожесточенную войну с великанами; двоих моряков унесло бы за борт, если бы не предусмотрительность штурмана, который велел их привязать крепкими веревками к кабестану.
Когда Странге, покончив с этим делом, поднялся на мостик, капитан опять по своей привычке улыбался в бороду.
— Какого черта вы, в сущности, ухмыляетесь? Чему? — спросил штурман в бешенстве.
— Ухмыляюсь? Да неужто? — расхохотался во все горло Тюгесен.
Штурман отвернулся и пробормотал что-то вроде «ненормальный» и «безответственность».
— Вы молодец, Странге! — заметил капитан, и казалось, что его опять одолевает приступ смеха.
А внизу, в пассажирском отделении, положение стало прямо-таки катастрофическим; у многих не хватало сил ухватиться за койку, и их швыряло во все стороны. Они стукались, набивали себе желваки, обдирали до крови кожу или теряли сознание. Дети и женщины кричали и стонали от дикого страха. И было чего бояться. Стюард, официант и юнги были вынуждены прийти на помощь горничным, у которых дела было по горло. В разгар всего этого Марии опять стало дурно. Опасаясь самого худшего, Давидсен уложила ее на койку, но немного погодя упрямая девчонка снова была на ногах.
Наверху, в салоне, четыре всадника скакали сквозь ночь на своих привинченных стульях. Под потолком, между недвижными лампочками сигарный дым стоял столбом или плавал спокойными кругами, словно ему и дела не было до трагических метаний судна. Часы на стене остановились, время перестало существовать и не имело больше значения. Дьявольское безвременье царило в освещенном салоне, а свирепые чудища рычали и обезумело выли во мраке моря.
Балтазар кончил петь псалмы и предавался наслаждению сигарой. Он считал, что пришла очередь поэту развлекать честную компанию. С этим согласился и врач, а Эйнар Бенедиктссон был не таков, чтобы махнуть рукой на своих добрых соотечественников, стосковавшихся по литературе. Он опорожнил стакан, закрыл глаза, припомнил и начал мягким, но вдохновенным голосом читать свою великую оду океану всемогущему, колыбели и могиле жизни.
Вошел официант, чтобы обменять бутылку.
— Погасите этот дурацкий свет! — сказал Балтазар.
— Да ведь вы, господа, не будете же сидеть в темноте?
— Эйнаровы стихи в темноте ярче светят, — заметил врач.
Свет погасили, но прежде налили стаканы. И длинный волшебный гимн раскинул свои огромные сети, несомый энергичным, но спокойным и даже как бы чуть-чуть застенчивым голосом поэта, голосом, лишь в последней строфе поднявшимся на могучих крыльях навстречу дню.
Молча выпили стаканы. Настала долгая пауза.