— Когда дверь камеры захлопнулась за мной в первый раз, то черт знает что… парню на глаза навернулись слезы, — с улыбкой сказал он. — Конечно, не был я тогда никаким марксистом, просто делал то, что подсказывала совесть. Стоял прозрачный вечер, из окна камеры была видна улица. По ней гуляли под руку парочки. И я заплакал. Подумал: неужели ради этой камеры я родился на свет и что за преступление я совершил? Зато в следующий раз я уже не проронил ни слезинки. Так начались мои «университеты» в тюрьме Таммисаари. Что ж, это была первая настоящая школа жизни. Хорошая, черт побери, школа! На прогулку нас выводили парами: учитель и ученик рядом, один учит другого. Так мы изучали экономику, историю, теорию коммунизма. По воскресеньям в камерах бывали у нас кружки.
— Вот как дело было, — вздохнул он и улыбнулся. — Особенно доставалось тем, кто попадал в одиночку. Один, вернувшись оттуда, все говорил: «Не могу спать — кажется, что стены над головой нависают». Мы ему тогда: «Протяни-ка, парень, руки и убедишься — стены там, где им положено быть». А он нам: «Нет, так еще хуже, стоны дугой выгибаются». Понимаешь, их там держали день и ночь в темноте или совсем не выключали света, так человек терял ощущение времени и пространства.
— Многие кончали плохо, — старик покачал головой. — С одним товарищем вот что приключилось. У него в доме, в деревне, мы проводили собрание, до войны еще, ну а когда подошло время возвращаться в город, — хозяин должен был нас довести до автобуса, и дорогой собирались продолжить разговор, — он вдруг остался дома. Один из нас пошел узнать, из-за чего задержка. И оба не идут. Тут уже я отправился за ними. Вижу, сидит хозяин на кровати и как-то странно глядит на нас. Я ему: «Что с тобой?» Он только шикнул: «Тихо, мол». Я ему тогда: «Что за черт, пора нам двигаться, дел-то сколько!» А он свое: «Лесом идти нельзя, там на каждом дереве микрофоны». Успел уже снять ботинки.
— А во время войны в тюрьме приходилось быть начеку, — сказал он, вздохнув: вид у него при этом стал озабоченным. — На допросах держались стойко, но, возвращаясь в камеры, многие падали духом, теряли веру. Регулярно попадались на удочку фашистской пропаганды. Ведь в то время Гитлер рвался к Москве и Ленинграду, и казалось, нет в мире силы, которая способна его остановить. На счастье, были среди нас и более опытные товарищи. Они-то знали больше нашего. Многие из них бывали в Москве и слышали кое-что о советских стратегических планах. Просидим так вместе всю ночь напролет, и потом опять на допросах держимся.
— Я знаю одного человека, у которого после пыток ноги отнялись, — вспомнила Каарина.
Старик на мгновение умолк.
— Он пострадал за правое дело, — неожиданно резюмировал он. — Знает об этом и не так сильно горюет. Совсем не то — инвалиды войны. Воевать их вовлекли обманом. Думали, так нужно, русские, мол, идут. Теперь, когда мало-помалу приоткрывается правда и когда ветеранов с их незажившими ранами лишают последних грошей, остается одна только леденящая горечь. Сами же они отчаянно цепляются за лживые посулы, на которые попались однажды. По-другому просто не могут.
Тут старик рассмеялся: вспомнил своего брата.
— Он прикинул, что у него есть шанс выбиться в люди. Для этого вступил в шюцкор. На фронт пошел в числе первых. Его уважали и боялись. Больше всех боялся его я сам: родной брат, а мог бы и пристукнуть, окажись я на его пути. Но с войны он вернулся цел и невредим, таких пуля не берет что-то. И его чертовски злило, что пришлось работать по прежней профессии, на лесопилке. Вскоре из-за несчастного случая потерял руку — оторвало станком. А теперь считает себя инвалидом войны.
Старик снова закурил, на этот раз сигару поменьше. Едкий дым щекотал нос.
— Правда, брат в этом смысле все же не то что третий начальник тюрьмы Таммисаари, — усмехнувшись заметил он. — Из-за нас там дважды меняли начальников. И вот когда третьего по счету назначили, он поклялся, что не мытьем, так катаньем… Сказал каждому в отдельности и всем вместе: черт бы вас побрал, вон там, за колючей проволокой, три тысячи вооруженных шюцкоровцев, и если будете молчать, мы их на вас спустим, и тогда не слышно будет, даже если заговорите. Нас, политических, было человек шестьсот. И все поочередно ответили: «Приводи своих лапуасцев[58]
, сразимся с ними, черт побери!»Каарина поинтересовалась, чем все кончилось. Старик рассмеялся.
— Да, ничем, собственно. Никого на нас не спустили. Не знаю до сих пор почему. Конечно, может, и были там молодчики под ружьем. Позднее слышали, как он бахвалился, мол, будь у него рота таких ребят, так он всю Финляндию в три дня захватил бы, и помешать ему в этом не смог бы даже господь бог! Вот какой человек был!
Они посмеялись вместе и долго потом сидели молча. Каарина заметила, что не слышала ни слова из речей, с которыми выступали на площади. Надо будет почитать в газетах, о чем говорили ораторы.
— Нас они называли непреклонными, — вдруг произнес старик.
— Как это?