В комнату вошла Моника. Все те же темные волосы, все те же высокие скулы, все тот же спокойный взгляд. На ходу она провела ладонью по его волосам привычным жестом, выражающим одновременно и покорность и властность, и он не отстранился.
— У тебя усталый вид, — сказала она, — ложись поскорее. Вы же завтра чуть свет идете на охоту.
Странно, почему он до сих пор не задумывался над этим. Моника никогда не охотилась, ни разу не пожелала присоединиться к ним. Уверяла, что пугается выстрелов, что вид рвущихся вперед собак ей неприятен, — словом, не любила она охоты. А он никогда, в сущности, не задумывался, почему Моника не хочет пойти с ними, ведь, в конце концов, она не боится ни усталости, ни многочасовой ходьбы, вообще никогда ничего не боится.
— Странно, — проговорил он, и ему вдруг показалось, что язык не слишком повинуется ему, — странно, что ты не любишь охотиться.
Моника рассмеялась.
— Десять лет не перестаешь удивляться?
— Никогда не поздно начать, — ответил он не слишком остроумно и, к собственному своему изумлению, покраснел.
— Да нет, — сказала она, ложась в постель и зевая, — уже поздно. Видишь ли, я очень люблю диких зверей, они близки мне, что ли…
— Близки? — переспросил он.
Моника улыбнулась и потушила лампу со своей стороны.
— Да нет, я просто так сказала. Почему ты не ложишься?
Он покорно стянул свитер, сбросил ботинки, разделся и рухнул поперек постели.
— Ну и лентяй! — заметила она и, перегнувшись через него, потушила его лампу.
Он вслушивался в тишину, Моника дышала ровно, вот-вот она заснет.
— А как по-твоему, — спросил он, и собственный голос показался ему неуверенным и робким, точно у ребенка, — как по-твоему, действительно Ла Кабалль хорошо спела арию Тоски?
— Конечно, превосходно, — ответила она. — А почему ты об этом спрашиваешь?
Они помолчали, потом она расхохоталась своим обычным негромким, непринужденным смехом.
— Под влиянием оперы, а может быть, и осени или той и другой вместе ты становишься романтиком.
Он нагнулся и впотьмах нащупал на ночном столике бутылку «Вильгельмины». Вино обжигало и холодило и не пахло ничем. «Я могу сейчас повернуться, — подумал он, — взять ее в свои объятия и делать с ней все что угодно». И кто-то другой в нем, кто-то ребячески слабый и изголодавшийся, робко протянул руку. Он тронул ее за плечо, и удивительно естественным движением она повернула голову и поцеловала эту руку.
— Спи, — сказала она, — уже поздно. Я сегодня совсем измучилась, а завтра ты будешь измучен. Спи, Жером.
Он убрал руку, повернулся на другой бок, и растерянный ребенок уступил место сорокалетнему мужчине, и этот мужчина, лежа в темноте, согретый выпитым вином, методически, скрупулезно обдумывал, как он может, пользуясь оптическим прицелом и гашеткой, с помощью огня и металла устранить из жизни эту чужую женщину, лежавшую рядом с ним, и этого ненавистного блондина, этого чужака по имени Станислас.
Было уже десять часов. Погода стояла прекрасная, просто ужасающе прекрасная. Целых три часа они бродили по лесам. Егерь засек великолепную серну, и Жером дважды видел ее в бинокль, но сейчас он преследовал иного зверя. У этого зверя были белокурые волосы, замшевый костюм, отделанный кожей, и его очень трудно было подстрелить. Два раза Жером промахивался. В первый раз тот, другой, прыгнул в кусты, решив, что Жером увидел серну. Второй раз между его добычей и поблескивающим черным стволом ружья вдруг неожиданно возникла светловолосая головка Бетти. Но сейчас позиция была беспроигрышной. Станислас Брем стоял в самой середине полянки, прислонив ружье к бедру и перенеся тяжесть тела на одну ногу. Он смотрел на синее небо, на рыжую листву, и лицо его выражало почти непереносимое счастье. Палец Жерома лег на спусковой крючок. Сейчас эта голова разлетится на части, и уже никогда этим белокурым мягким волосам не лежать на руке Моники, сейчас в эту нежную кожу — кожу порочного подростка — вопьется заряд крупной дроби… И вдруг Станислас, как и всякий человек, считающий, что его не видят, поднял обе руки, потянулся, ружье свалилось на землю, а он даже не заметил, поглощенный счастьем, мгновением омерзительного самозабвения.
С таким чувством, словно его ударили по лицу, Жером нажал на спусковой крючок. Станислас вздрогнул и огляделся с видом не столько испуганным, сколько удивленным. Жером, опустив руку, увидел, впрочем без малейшего оттенка гордости, что она совсем не дрожит, и заметил со злостью, что забыл переставить прицел. Стрелял он с двухсот метров, с классического расстояния для дичи. Он поправил прицел, снова вскинул ружье на плечо, но на сей раз ему помешал голос егеря, именно помешал, а не напугал.
— Вы что-нибудь увидели, мсье Бертье?
— Мне показалось, что вон там куропатка, — обернулся он к егерю.
— Не надо стрелять, — продолжал егерь. — Если вы хотите взять серну, не подымайте лишнего шума. Я знаю, куда она пошла и где ее можно будет достать, только не спугните ее раньше времени.
— Простите, пожалуйста, — сказал Жером, понимая, что все получилось очень глупо. — Я больше не буду стрелять.