Когда мы пришли на ферму Хосе, жали уже на склоне холма, за колодцем, и дальше — за линией смоковниц. Мы пришли в час пополудни, и крохотные согнутые фигурки жнецов под палящим солнцем были едва различимы вдалеке. Оттуда навстречу нам, груженный исполинской копною снопов, тащился к гумну воз, впереди с поводком в руке вышагивал какой‑то малец. Приглядевшись, я узнал в нем Альберто, сына Хосе, и помахал ему рукой. Мы с ним были дружки, так что, недолго думая, он бросил свой недоуздок, раскрутил изо всей мочи пращу — и над ухом моим просвистел увесистый черепичный осколок.
— Господи Иисусе! — вырвалось у матери.
Альберто на радостях пустился прямо по стерне в пляс, и я, подняв столбом пыль на дороге, последовал его примеру.
— Перестань беситься! — пытается образумить меня мать, с трудом повертывая под тяжелою ношей голову. — Только сегодня надела на тебя все чистое. Успеешь наиграться со своим Альберто.
Нам еще порядком предстояло тащиться проселком — раскаленным и пыльным, с отпечатками копыт и конским навозом, взад — вперед исхоженным людьми, вкривь и вкось исчерченным разной ползучей тварью.
Едва перед дверью хозяйского дома мать опускает на Землю корзину, как за осоковой шторкой женский голос произносит:
— Это ты, Росарико?
— Ну как, полегчало вам от этих пилюль, Антония? — оживляется разом мать и проходит на веранду.
— Ничуточки, — отвечает хозяйка, раздвигая на лице платок. Немощное тело ее покоится в качалке; снизу, из‑под кресла, высовывается краешек плевательницы. Чудовищно распухшие ноги сплошь покрыты белесыми чешуйками, щеки обвисли, и только глаза — большие и черные, хотя и немного потухшие — живут: они исполнены огромной прелести и не менее огромного страдания. Вздохнув, она добавляет:
— Такое не излечивается. Домашние тратятся на лекарства, а проку мне от них как от козла молока. Сегодня ночью, да еще в такую‑то духотищу тело все у меня ныло, хоть криком кричи, я ни на минутку глаз не сомкнула.
За притолокой на двери, гораздые в любой момент облепить язвы бедной женщины, затаились мухи. Антония на
Этот случай держит в руке веничек из темно — зеленых табачных листьев.
— Мне твой муж сказывал, что ты с мальчонкой придешь сегодня. — Она набирает в грудь воздуха, но, поперхнувшись, закашливается. Потом, утерев уголки губ носовым платочком, продолжает:
— Вы‑то как живете — можете, Росарико?
— В заботах о хлебе насущном, на господа уповая.
— Что верно, то верно. Без него мы слепые кутята! — истово молвит хозяйка и принимается обмахивать себя веничком, как веером.
— А сорванцы твои как?
— Вот захватила с собой меньшого, — подталкивает меня к хозяйке мать.
— Да благословит его господь. Мал да удал, крепыш хоть куда.
— Вы бы только поглядели, что ест он, Антония.
— Да благословит его господь, — опять повторяет хозяйка, возложив свою костлявую руку мне на стриженую голову. — Уж где — где, а здесь пускай ест хлеба вволю; ты же знаешь, какой ни будь урожай, а все его мало; кстати, дочка вчера как раз замесила.
— А мужик мой где?
— Во дворе только был, в тенечке под виноградом трапезничал… Здоровый, как всегда. Повезло тебе, Росарико, с твоим Фернандо!
Последнее произнесла она с какой‑то особенной интонацией, будто затосковала вдруг по чему‑то или кому‑то.
— А Хосе твой по — прежнему?
Хозяйка поколебалась, снова обтерла губы и, более не скрываясь, махнула платочком.
— Хосе по — прежнему… — сказала она смиренно. — Летом, как жницы здесь, и того хуже. — И задумалась о своем. И лишь назойливое мушиное жужжание над дверным косяком нарушало тишину. — От вас я не прячусь, — продолжала она, — тебе одной я и могу это поведать, ведь вы вроде как родные. — Мать сочувственно кивнула. — Его беде не поможешь, Росарико, раз с моей ничего не поделаешь. Тебе ль об этом говорить — сама замужняя и без меня знаешь, каковы они, мужики…
На веранде опять воцарилась тишина.
— Да — a, такие вот дела, — прервала молчание мать, — пойду, авось мужа где угляжу.
— Держись все вправо, там, под горой, его и найдешь.
Тут она повернулась ко мне.
— Ну‑ка, чмокни меня, красавчик.
Вся в язвах, женщина эта в старой качалке вызывала у меня отвращение. От нее исходил сладковатый запах, от которого к горлу подступала тошнота. Я вцепился изо всех сил в материнский подол.
— Ребенок он и есть ребенок, что с него возьмешь, — смущенно стала оправдываться мать.
— Кому ты говоришь, Росарико. У самой никак пятеро было.
Наконец расставшись с хозяйкой, по жнивью прямиком мы заспешили к холмам — туда, где у подножия их в такт неумолимому ритму колыхались фигурки жнецов. За ними вослед, левой рукой ухвативши мешок иль кошелку, склонясь над землей в три погибели, подвигались женщины.
Вот мы и на месте. Отбросив серп, отец кидается к нам навстречу, в обе щеки целует мать. Я же молчу и только таращу глаза: отцовы штаны из вельвета сплошь заляпаны грязью, лицо заросло черной бородой, глаза воспалены от солнца и недосыпания.
— Здорово, разбойник!