Филипп протянул руку к чемодану, охваченный неодолимым желанием погладить эти маленькие вещички и достать со дна тщательно завернутую связку писем, чтобы разложить их перед собой и еще долго слушать эти голоса. Увидел же он — стоило открыть крышку — свой офицерский китель без погон. Руки, словно сведенные судорогой, так и остались на чемодане, а в голове загудели прерывистые аккорды какого-то жуткого музыкального инструмента, с холодным металлическим звучанием исходившие из глубины каменной бездны. Потом он услышал топот. Казалось, несколько человек поднимаются по нескончаемо высокой каменной лестнице. Металлический звук на мгновение заглушил твердую поступь шагов и утих перед страшным голосом, говорившим по-немецки и тщетно пытавшимся быть любезным: «Господин полковник, теперь мы друзья. Вы будете поддерживать с нами связь через майора Васича… Разумно используйте авторитет и доверие, которым вы пользуетесь в этом лагере, и, естественно, включитесь в коммунистическое движение, если вас пригласят…»
— Майор Шмидт мертв, — сказал он негромко, точно хотел ответить этому голосу, но он уже пропал, а вместо него возник такой знакомый голос, говоривший по-сербски, скользкий и бесцветный: «Времена изменились… Немцы больше нам не враги… Будь беспощаден к коммунистам… Будешь получать специальный паек, еду и сигареты…»
Паровоз загудел. Поезд тронулся, и пар вытеснил полегший загустевший туман. В купе еще острее почувствовался запах копоти. Уличные фонари ожили, пошли с поездом.
Он вздрогнул, в замешательстве огляделся вокруг и, поняв, что состав тронулся, схватил чемодан и панически выскочил из вагона.
2
Окно смотрело в слезливое ноябрьское небо. На окне трепыхалась грязная белая тряпка, которую мотал ветер, посвистывая сквозь дыры подгнившего оконного переплета. Лоскут колыхался почти у самой его головы, словно это судьба вывесила его над ним, этот флаг, символ его несчастья и бессилия, здесь, на мансарде старой венской гостиницы. На потолке торчал ржавый крюк. На крюке болталась веревка, на конце ее виделся силуэт искусно завязанной петли, сквозь которую могла пройти голова человека.
Его голова то поднималась почти до веревки, то утопала в мягкой подушке. Голова была слишком тяжелой для расслабленных шейных мышц, а у него не было ни сил, ни воли остановить ее в этой неистовой борьбе, в этом безумном желании сунуться в петлю.
Он лежал одетый, набросив на себя пальто, и стучал зубами от стужи. Под ним сотрясалась железная кровать с постельным бельем, которое он ненавидел из-за мерзкого запаха вонючего мыла. Из-за этого запаха его мучили кошмары, снились страшные сны: немецкие лагеря, где сжигали людей и из их жира делали мыло для мытья узников и стирки их белья. Пробудившись, он думал об этом и спрашивал себя: а не стирали ли и это белье тем мылом? Почему бы и нет, если правда, что хозяин отеля в годы войны занимался сомнительными делами и был в наилучших отношениях с владельцами тех мыловаренных фабрик. Не обеспечил ли смекалистый венец себя про запас
В это утро он об этом не думал, он ни о чем не думал, не чувствовал запаха белья. С некоторых пор он по ночам не сводил взгляда с крюка и веревки. Силуэт петли вытеснял все его мысли и ощущения; в петле исчезало прошлое, пропадал свист поезда, от которого две недели у него гудело в ушах; она сулила сон без страшных видений и кошмаров… Она непреодолимо манила его, предлагая ему бескрайний мир и конец голодным спазмам в желудке. Но до петли голова не могла достать. Он должен был поднять ее. Он стонал и хрипел. Он задыхался от бессилия помочь своей голове в ее стремлении достичь светлого волшебного круга. Он сжал челюсти, напрягся, вытянул руки, словно в молении перед распятием Христа, но исторг лишь вопль, он сорвался с его посиневших от холода губ, полетел и протянулся в глухом эхо.
От постельного белья запахло вонючим мылом. Он задержал дыхание, передернулся от отвращения и сразу поднялся, но не отошел от кровати. Он стоял, словно прикованный к ней, ухватившись руками за холодные железные прутья. Голова уже не висела так вяло, словно ненужная часть тела. Ноги в коленях дрожали и тянули его книзу. Он старался удержаться на ногах, хотя усилие это было для него непонятным, как и то, вчерашнее, как каждое вставание, когда он задавал себе вопрос: «Куда? Куда ты теперь, Филипп Ивич?» Он спрашивал себя и безнадежно качал головой. Какой смысл пожирать собственную утробу, а в душе носить стыд труса, только ради того, чтобы видеть кошмары в этой проклятой вонючей постели?
В дверь постучали. Он вздрогнул, очнулся, точно после глубокого сна, однако не отозвался. Сбросил пальто, быстро снял с себя все, остался в одной рубашке и подскочил к умывальнику, из крана которого сочилась тонкая струйка воды. Он стал умываться, неохотно брызгая холодной водой на руки и заросшее щетиной лицо.