— Никто не свободен сеять грех. Свобода состоит не в том, чтобы нарушать законы естественные и божественные.
— По-моему, свобода — это неограниченная возможность добиваться счастья.
— Я вас не понимаю.
— Счастье человеческого существа во сто крат важнее ваших законов.
Кюре обращает ко мне свое оплывшее лицо. Он уязвлен. Моя реакция для него неожиданна.
— Так можно и убийство оправдать счастьем, которое убийца в нем находит.
— Вряд ли убийство способно сделать человека счастливым. Вот вы священник и каждый день закрываете глаза умирающим. В состоянии ли вы в этот момент судить их так же безапелляционно, как мою жену?
— В этот момент моя миссия заканчивается. Эти люди предстают перед другим судией.
— Как же вы вообще беретесь судить, если даже не знаете, в чем состоит это высшее правосудие, превосходящее ваше понимание, и совпадают ли божьи каноны вашими?
— Но ведь наши законы продиктованы Господом!
— Его главнейшие заповеди говорят о любви.
— А вы помните, чт
— Он пощадил блудницу.
— Я осуждаю не душу, я осуждаю греховные поступки, вводящие в искушение других. Я несу ответственность за души своих прихожан, и, когда я предстану перед Господом, мне придется отчитаться за них.
— Вы полагаете, Он возложит на вас вину за тех, кого вы не сумели спасти?
Кюре явно взволнован. Он смотрит в одну точку, и губы его подрагивают.
— Да, полагаю, — отвечает он после паузы. — Иначе в нашем звании не было бы никакого риска.
— А вам не кажется, что в такой позиции есть известная доля гордыни?
Он опять молчит, мучительно размышляя.
— Конечно, в нашем звании искушению гордыней поддаться легко. Но у постели умирающего гордым быть невозможно. Соборование всякий раз приводит меня в трепет. Каждая смерть заставляет заново все пересматривать. Я ни в чем не уверен. Гордыней было бы, если б я не сомневался в успехе.
— Но ведь это тоже гордыня — считать, что Господь именно нам вверил чужие души, что Он избрал именно вас, а не другого.
Кюре поднимает глаза, и я, даже не глядя, чувствую, что он смотрит на меня с горечью.
— Решив стать священником, я сам, по своей воле, стремился к тому, чтобы взять на себя попечение о чужих душах. Но это не значит, что я считаю себя более достойным, чем другие.
— То есть вы решили заслужить спасение, поставив его в зависимость от спасения других, — вы не усматриваете в этом высокомерия по отношению к этим другим?
— Таково наше призвание, и мы принимаем его со смирением.
— При этом ваше сострадание никогда не простирается так далеко, чтобы позволить ближнему согрешить. Забота о собственном спасении делает нас непреклонным. Она лишает вас милосердия. Не за чужие души вы дрожите, а за свою.
Я вижу все то же горестное выражение на его лице. Его смирение — подлинное. Он отвечает, понизив голос:
— Заботиться о спасении своей души — первый долг для священника, как и для каждого человека. Вы говорите о сострадании. Сострадать ближнему в том смысле, в каком вы это понимаете, означало бы погубить себя самого. Господь не требует от нас сострадания ценой вечных мук.
— А что, если первый долг человека — быть счастливым?
Здесь он не колеблется.
— Я никогда не верил и не поверю в счастье на земле. И сомневаюсь, чтобы вы сами верили в это, будучи врачом.
Я не так прямодушен, как он: я не отвечаю. Мы подъезжаем к больнице. Он выходит не сразу. Он еще не все мне сказал.
— Не знаю, понимаете ли вы меня теперь лучше, чем прежде, но мой долг — положить конец скандалу вокруг вашей жены. Я честно предупреждаю вас, что употреблю для этого все дозволенные средства, даже если мне придется вынудить вас уехать из города. Все видят неблаговидное поведение мадам Дюбуа и говорят о нем. Никто не понимает, как вы с этим миритесь. Наш разговор ничего для меня не прояснил.
— Я жалею ее, господин кюре. И, как Он, прощаю прелюбодеяние.
Он бросает на меня уничтожающий взгляд. Это уже взгляд не священника, а мужчины, возмущенного тем, что, по его мнению, есть малодушие. Кюре уходит, и я вижу, как он, ссутулившись и тряся головой, поднимается по широкой лестнице.
Я, пожалуй, даже восхищен его прямотой и бескорыстием. Но он никогда не испытывает жалости и не понимает этого в другом человеке, он тоже из их породы: суровый, непреклонный и жестокий к слабым.
II
Я продрог до костей. Ветер насквозь продувает мою старую колымагу, а тепло от печки не поднимается выше щитка приборов. Окна заиндевели и внутри, и снаружи, так что приходится то и дело протирать рукой лобовое (текло, иначе не видно дороги. Но здоровье у меня крепкое. Даже выскакивая на мороз среди ночи прямо из постели, я не простуживаюсь.