Но как же это мы с вами забыли о толстяках из двенадцатой комнаты западного блока: крабы под пиво, рюмка водочки — приморский рай, да и только! Про местный деликатес они прознали сразу по приезде. Поутру — на рынок за крабами да в лавку за бутылками, а после обеда — пьют, жуют, срывают панцири и до самого ужина чешут языки. Не подумайте, однако, что это какие-нибудь вульгарные обжоры, просто таков уж стиль их отдыха — поесть послаще, выпить покрепче. Далеко не каждый прошел курс плавательных наук, и уж тем более не у всякого есть легкая надувная лодочка, так что обглодать клешню да запить пивком — самое милое дело и для пожилого прораба, и для среднего служащего, и даже для ученого или художника. Видите вон того загорелого коротышку с массивной шеей? Всякий раз, нагрузившись, он достает бумагу и с горестными воздыханиями принимается нанизывать лирические стихи — строку за строкой, строфу за строфой. До чего же эти тонкие, изящные, нежные, как слеза или вздох, как грусть или восторг, стихи не похожи на автора в тот миг, когда, расставив ноги, он поглощает крабов!
Давайте, однако, оставим пока толстяков в покое. У всякого свои пристрастия, нам их никто навязывать не собирается, и вы не завидуйте чужим радостям.
Но один человек раздражал всю эту довольную, наслаждающуюся, смакующую жизнь толпу. Высохший слепой старик с нетвердой походкой. На первый взгляд вполне здоровые, его глаза были застывшими, неживыми. Его поддерживала под руку девочка лет восьми, а может, и одиннадцати. Питание-то становится лучше — дети развиваются быстрее. Ясными, зоркими глазками она стреляла туда-сюда, вбирая в себя приморские красоты. Но чем бы она ни была увлечена, девочка ни на миг не забывала о слепце.
Казалось, высохший старик напоминал беспечным курортникам и гулякам, всей этой весело снующей толпе о недолговечности весеннего цветения, о бренности бытия. При виде его морщинистого лица, остановившегося взгляда, согбенной фигуры разом слетали улыбки, замирал смех, мгновенно серьезнели люди, опьяненные любовью, возбужденные плаваньем, объевшиеся крабами, поглощенные картами, переполненные стихами. И все же к нему неудержимо влекло смутное чувство, будто он участвует в какой-то торжественной, чуть ли не траурной церемонии. И лишь густая шевелюра седых волос, отливающих серебром, напоминала о жизни, что не вся еще угасла в старике.
— Я приехал послушать море, — так бормотал он себе под нос, порой лишь шевеля беззвучно губами, и так же отвечал любопытным, когда те интересовались:
— Зачем это вы, папаша, в ваши-то годы, да еще с вашими глазами, тащились в этакую даль?
Первое, что услышал старик, был не рокот моря, а зуденье мошкары. Поезд, на котором они ехали с внучкой (кто знает, внучка ли она ему? Но будем считать так), опоздал, совершенно вымотав голодных и сонных пассажиров. Пожевав в восемнадцатом номере восточного блока, куда их определили, черствых пампушек, оставшихся от дорожной снеди, старик произнес:
— Солененького бы еще, вот бы славно было.
На что девочка ответила:
— Пораньше бы приехать — вот что было бы славно.
Они дружно повздыхали и, повздыхав, успокоились, будто и впрямь солененького поели.
— Ложись, детка, ты устала.
— Нет, не устала. А вы?
— Я-то? Да и мне пора.
Но ему не спалось. Дождавшись, пока девочка заснет, он встал, прислушался, нащупал дверь на балкон, осторожно открыл и через десять секунд уже сидел в шезлонге.
Мягкий муссон, звездное, безлунное небо. Старику не нужны были календари — луну он воспринимал кожей. Ощущения поразительные: в ясную лунную ночь — легкое прикосновение, сдержанное возбуждение, пробегающее по телу, даже какое-то давление — словно бы лунного луча. Сегодня ничего похожего не было — только распахнутость неба, только тишина да свежесть, только ветер.
Ан, нет, не тишина тут — какой-то гомон. Когда люди затихли и на души снизошел покой, встрепенулась мать-природа. И раньше всех прочих звуков старик услышал мошек: со всех сторон неслось зуденье, пронзительное, лихорадочное, суетное. То ли драка отчаянных сорванцов, то ли свара дерзких девиц, то ли хруст хрупких предметов, в первый миг даже уши хотелось заткнуть. А потом каким-то непонятным образом все это назойливое жужжание отодвинулось на задний план, и он услышал далекое, грозное, тяжелое дыхание моря. Еще более древнего, чем он сам, старца!
Душа затрепетала, как трепещет сама собой тонкая струна, свободно повисшая в воздухе, и из запредельности той его, последней зрячей осени явилась гряда белых тучек. Лет двадцать уже не видел он белых туч, и та, последняя, их вереница все плывет и плывет перед погаснувшим взором. И еще последняя тростинка той осени все так же трепещет в порывах холодного ветра! Черт бы побрал эту мошкару, ведь только что вас не было слышно! Откуда вы вновь взялись? И зачем именно здесь, среди могучего, вечного рева прибоя, понадобился ваш дребезжащий писк, бессмысленный и ничтожный.