С другой стороны, чувство времени, выраженное авангардом, не просто внеисторично; оно направлено против того, что можно назвать ложной нормативностью истории. Авангардный дух пытается иначе распорядиться прошлым; он развенчивает прошлое, которое присвоено благодаря объективирующим усилиям историографии, и одновременно бросает вызов обесцвеченной, лишившейся духа истории – экспонату в музее историзма.
Работая в русле сюрреализма, Вальтер Беньямин[94]
предложил такое соотношение модерна и истории, которое я назову продуктом пост-исторического сознания. Он напоминает нам о том, как осмысляла себя Французская революция: « Революция цитировала древний Рим, так же как мода цитирует старый фасон. У моды поразительное чутье на современное, даже если оно содержится в толщах прошлого». Вот беньяминовская концепция современности (Однако недавно эта эстетика модерна начала устаревать. Она заявила о себе в последний раз в 1960-х гг.; но вот закончились 70-е, и нам приходится признать, что сегодня эта разновидность модерна находит отклик несравненно меньший, чем пятнадцать лет назад. Октавио Пас[95]
, «модернист-попутчик», уже в середине 60-х годов заметил, что «авангард шестьдесят седьмого года повторяет поступки и жесты авангарда 1917 г. Мы присутствуем при конце идеи модернизма». Благодаря работам Петера Бюргера[96] привилось понятие поставангарда; этим термином обозначается крах бунта сюрреалистов. Но в чем значение их неудачи? Означает ли она прощание с модерном? Размышляя более общо, не является ли поставангард переходной ступенью к тому явлению более широкого порядка, которое называют постмодернизмом?Так трактует ситуацию Дэниэл Белл, самый блестящий из американских неоконсерваторов. В «Культурных противоречиях капитализма» Белл утверждает, что истоки кризиса западных обществ лежат в разрыве между обществом и его культурой. Модерная культура проникла во все поры повседневной жизни; сама жизнь сегодня пронизана модерном. Благодаря мощи модерна, в обществе восторжествовали принцип ничем не ограниченной самореализации, требование подлинности личного опыта и субъективность чувственного восприятия, на которое воздействует избыток внешних стимуляторов. Белл говорит, что в таком обществе на свободу вырываются гедонистические мотивы, непримиримые с духом производственной и профессиональной дисциплины. Более того, модерная культура несовместима с моральными основами целенаправленного, рационального жизненного поведения. Таким образом, Белл перекладывает ответственность за ослабление протестантской этики (что тревожило уже Макса Вебера[97]
) на «культуру противника». В ее сегодняшней форме культура разжигает ненависть к условностям и добродетелям повседневной жизни, которые рационализировались под воздействием экономических и управленческих императивов.Хочу привлечь внимание к одной сложности этой концепции. Нам говорят, что импульс модерна исчерпан, что всякий, кто считает себя авангардистом, сам может прочитать свой смертный приговор. Считается, что, хотя авангард все еще численно велик, он утратил творческую способность. Модерн доминирует, но он умер. Тогда перед неоконсерватором встает вопрос: каким же путем возникнет нормальное общество, которое ограничит вольнодумство, восстановит этику дисциплины и работы? Как можно притормозить процессы нивелировки личности, начатые благодаря системе социального страхования, и вернуть ценности межличностной конкуренции? Белл видит единственно возможное решение в религиозном возрождении. Религия, тесно связанная с верой в традицию, даст личности четкую идентификацию и чувство экзистенциальной безопасности.
Модерн в культуре и модернизация общества
Вера, которая необходима для того, чтобы власть могла осуществлять свои функции, не рождается ни по приказу, ни по волшебству. Поэтому концепции, подобные концепции Белла, способствуют и в США, и в Германии лишь обострению конфронтаций с носителями культуры модерна. Я цитирую Питера Штайнфельса, наблюдавшего за развитием нового стиля, привнесенного в интеллектуальную жизнь неоконсерваторами в 70-е гг.: