— Ну что же, коли так, то я постараюсь ни в чем не отставать от тебя. Я потребую своей доли в магазине. Я не утаю ничего, вплоть до некоторых неприглядных обстоятельств, сопутствовавших твоей женитьбе…
Окружающие подбежали к ним. Но ладонь Уле уже опустилась на мокрую от слез щеку брата. Пощечина прозвучала, как выстрел. Столик отлетел в сторону.
Но в немногие секунды затишья перед дракой прозвучал странно невыразительный и бесстрастный голос старого кельнера:
— Господа! Я давно уже позвонил в полицию. Что вы предпочитаете: черный ход или «черный ворон»?
Последовала неприглядная пантомима, быстрая смена самых разнообразных чувств: беспомощности, боли, тоски и раскаяния, горького унижения и мстительной злобы, любви и ненависти. Из глаз, горевших жаждой убийства, градом лились слезы, оставляя на щеках грязные полосы.
Посетители, которые со свирепыми лицами бросились разнимать их, принимая за пьяных скандалистов, медленно отступили назад. Им казалось, что они стали свидетелями чего-то страшного, отвратительного, что никогда не изгладится из их памяти.
Вдали послышалась сирена полицейского автомобиля. И лишь тогда Пауль обернулся и сказал с кривой усмешкой:
— За решеткой мы рано или поздно будем, Стефансен. А пока выпустите нас все же через черный ход.
ЮХАН БОРГЕН
Вмятина
Марианна сидит под столом в гостиной. Ей шесть лет, у нее вздернутый носик, рыжие кудряшки. Она сидит под столом, накрытым парчовой скатертью; бахрома свисает так низко, что можно незаметно выдергивать из нее нитки, пока сидишь и слушаешь, что говорят в комнате.
Мама с папой не видят Марианну: ее закрывает скатерть. Сегодня они чем-то сильно взволнованы: то сидят, то ходят по комнате и говорят, говорят. Марианна видит мамины и папины ноги, как они то стоят, то ходят по комнате, и, уж конечно, она слышит каждое слово родителей, хочет она того или нет. А она хочет.
Не то чтобы она нарочно залезла под стол — подслушивать, нет, просто ей там нравится. Марианне нравится прятаться; сколько раз она так делала и слушала разговоры родителей. Но в таком волнении их нечасто увидишь. Будь это возможно, Марианна сразу выскользнула бы из гостиной после того, как сюда притопали из кухни эти две пары ног; родители так кричат, особенно папа, что даже ушам больно. Но ничего не поделаешь, из-под стола ей теперь не выбраться. Все шире и шире раскрывает она свои синие глазки, прислушиваясь к разговору, который идет там, в гостиной. Руки больше не выдергивают ниток из скатерти; она лихорадочно сжимает и разжимает их, сжимает и разжимает. Можно, конечно, пискнуть, как мышка, и сказать: «Чур, не игра!» — она всегда так делала, когда была маленькая. Но теперь Марианне уже шесть лет, и она сама понимает, что сейчас не стоит пищать, как мышка. Утра бывают хорошие и бывают плохие. За шесть долгих лет жизни Марианна прочно это усвоила.
Сначала говорит мама. Потом папа. И опять мама. И опять папа. А потом они вдруг то заговорят разом, то разом смолкают. Тогда Марианна слышит, как бьется ее сердце, и, чем больше они говорят, тем сильнее и чаще оно бьется; странно, что они этого не слышат. Но где там — они друг друга и то еле слышат, каждый слушает только самого себя, особенно папа, других он вообще почти никогда не слушает. А что мама говорит — это будто только для того, чтобы он мог опять завестись и высказать все, что он хочет. Будто поезд стучит: «тук-тук-так, тук-тук-так». Сперва мама, потом папа, потом мама, потом папа. Наверно, они давно уже завели этот разговор, еще раньше, чем перешли сюда из кухни, и папа, сердито сопя, начал раскуривать трубку. И это тоже Марианна слышит из-под скатерти, она даже может видеть то, чего не видит, ей достаточно слышать — и она сразу представляет себе всю картину. Отцовскую руку, и в ней зажженную спичку, и язычок пламени, взмывающий вверх, между тем как отец сосет трубку.
Мама говорит:
— Но дорогой мой, нельзя же всю жизнь злиться из-за этой вмятины!
— «Всю жизнь»!.. — Папа сердито взмахивает трубкой (совсем как дирижер, думает Марианна, ну точно дирижер оркестра). — Да всего только неделя прошла, одна неделя, кстати, сегодня ровно неделя. Выхожу я утром, ничего не подозревая, выхожу, как всегда, хочу сесть в машину — и тут вижу… эту… да ты же сама ее видела — вмятину. А ты: «всю жизнь»! Тебя послушать, вмятина на крыле машины — это пустяк. Ты рассуждаешь так, будто этой вмятины вообще и в помине нет.
— Да, да, все это мы уже обсуждали. Машина застрахована, вот только заплатят ли?
— Этого еще не хватало! Да ведь не в этом дело. Главное не в деньгах, а совсем в другом. Конечно, не хватало еще, чтобы отказались платить! Но главное: я хочу знать, кто это сделал. И зачем.
— Слышала уже, слышала. Ты говоришь, неделя прошла? А по мне — так полгода, не меньше. Ты мне этой вмятиной все уши прожужжал. Похудел, побледнел, совсем есть перестал. Мыслимое ли дело — так известись из-за ерунды!
Папа вдруг закричал очень громко, пронзительно: