Снова подумалось — а собственно, зачем я туда еду? Надо успокоиться. Он садится удобнее, достает из портфеля книгу, открывает на заложенной странице и пробует читать.
«Опыт, который мы называем умиранием, не является в действительности опытом жизни, а то, что мы живем, — в действительности это не умирание».
И далее:
«Смерть вовлекает всегда две стороны: лицо умирающее и остающееся в трауре…»
И наконец эта строка:
«Так зачем же бояться смерти? Ведь ни один удар не поразит того, кого уже нет».
Чего ради он прихватил эту книгу? Смерть! Не следует о ней думать. К чертям смерть!
Солнечным осенним днем 1945 года он увидал Яна Барыцкого на одном из вроцлавских мостов, в госпитальном халате, опирающегося на костыли. Собственно, первой заметила его Ханна, крикнула: «Янек!» — и велела водителю остановиться. Они выскочили из «виллиса». Она вырвалась вперед, стройная и по тогдашним представлениям элегантная в своих высоких сапогах и штормовке из даров ЮНРРа. После взаимных горячих приветствий сидели втроем на скамейке в желтеющем парке, Ханна (с хваткой новоиспеченного кадровика — она недавно перешла из органов безопасности в Министерство западных земель) уже забрасывала сеть на Барыцкого, а Зарыхта молча радовался этой встрече. Он слышал, что Барыцкий погиб. Каролю даже подробно рассказывали о его героической смерти! О том, как он шел на таран в танке «Т-34»! И мысли тогда не было, что вот они двое — он и Барыцкий — стартуют в состязании, которое продлится всю их жизнь.
Барыцкий в дверях своей львовской комнаты в 1936 году, и почти десять лет спустя, во Вроцлаве, случайно встреченный. (А если бы не состоялась эта случайная встреча?) Наконец, Барыцкий ранней весной 1970 года и Барыцкий сегодня, умирающий на больничной койке в Н. Моя тень, — думает Зарыхта. — Словно бы чуть деформированное отражение моей собственной жизни. Во всяком случае, его частица. Наверняка я прожил бы и без Барыцкого. Но всю жизнь мы шагали плечом к плечу. Я и Барыцкий. И не слишком-то четко представляю, кем я был сам, как менялся, что меня переделывало. А Барыцкий?
Конец, финиш. Быстро пролетело время. И чувства как бы поблекли: дружба, любовь, неприязнь, ненависть. Внезапный привкус сочувствия обманчив. Может, оно в сущности касается не Барыцкого, а меня самого. Возможно, я жалею не его, а старика, в которого превратила меня моя бурная жизнь?
Зарыхта снова тянется к книге, которую взял с полки в квартире Ванды. Он не может заставить себя читать романы, его раздражает надуманность ситуаций, искусственность, как ему кажется, литературных героев. Не выносит и мемуаров о своей эпохе. Тут его бесит чрезмерный эгоцентризм, умалчивания, перебор в красках. Охотнее всего он читает философские эссе, вроде этого томика, который свистнул у дочери. Когда-то вечная, захватывающая дух гонка не оставляла времени на чтение. Теперь есть время.
Закладка между страницами и подчеркнутый красным карандашом абзац: «Человек должен жить так, как если бы следующая его минута была последней».
Легко это написать, — думает Зарыхта. — Человек должен… В неустанной борьбе, метаниях, нанося и получая удары. Инстинкт самосохранения. Воля к борьбе. Желание выжить. И философия — как тренер в углу ринга. Наблюдает. Иногда советует. Разве трудно написать: человек должен? Боже мой, чего мы только не требуем от человека? Например, чего я ожидал от Барыцкого на этом собрании в 1970 году? И опять Зарыхта думает о Барыцком. Пестрый, осенний вроцлавский парк 1945 года, госпитальный халат Янека, его словно бы испуганные глаза на осунувшемся лицо — он выглядел романтично, и Ханна взирала на него вожделенным взглядом. Она была еще так молода.
И время было молодое, послевоенное, 1945 год, прямо-таки по-ребячьи наивное, вопреки пережитым ужасам и накалу политических страстей. Мы еще, собственно, ничего не знали о сложностях бытия. Ожившая в памяти давнишняя лирическая картинка вдруг напоминает Зарыхте то, о чем он не любит думать: роль, которую сыграла в его судьбе Ханна. Многие годы она подавляла его своим спекулятивным (превосходно чувствовала себя в сфере софизмов) складом ума, опережала его, а он шел следом, как бы по проторенной ею стезе. Откуда взялась моя убежденность, что она такая мудрая, почему слепо доверился ее интеллекту, знаниям, интуиции? Взяла за руку и повела, точно я сам не мог передвигаться собственными силами. Позволил вести себя, это моя ошибка. Не только в те годы. И позднее, уже в Варшаве. Кто знает, не атавизм ли это, унаследованный от предков. Ведь как это ни парадоксально, в моей крестьянской семье весьма считались с мнением женщин, таких, как Ванда, слабых, внушающих жалость, горемычных. Теперь тоже все решает Ванда.