— Вся клиника поставлена на ноги. Туда уже выехала целая бригада специалистов. На реанимационной машине.
— Туда? То есть куда?
— Барыцкий возвращался с ярмарки. Это случилось в Н., в шестидесяти километрах от Варшавы.
— И не выкарабкается?
— Он в агонии.
— Но окружен специалистами, аппаратурой. Цветом нашей медицинской науки, — говорит сварливо Зарыхта.
— Да. Если это возможно в условиях Н.
— Таким людям не дают тихо и спокойно умереть. Каждому по заслугам.
— Тебя тоже постарались спасти.
— Конечно, конечно. Видимо, тогда и мои заслуги кое-чего стоили.
— Ты несправедлив.
Кароль встает и начинает расхаживать по своей маленькой, тесной комнате. Он спокоен, разве что морщины у рта обозначились чуть резче. Это неправда, что судьба Барыцкого вовсе ему безразлична.
— И его угораздило, — говорит Зарыхта. — Ну что ж! Уходим. Все меньше нас. И победителей. И побежденных.
— Ты принял лекарство?
— Принял. — Он остановился перед дочерью, расправил плечи, оживился. — Знаешь, хоть, может, это и звучит нелепо, но, по-моему, такая смерть именно по нем. Трудно представить Барыцкого хронически больным. Либо умирающим от осложнений после гриппа. Или пищевого отравления.
Они умолкают. Зарыхта слишком хорошо знает дочь, чтобы не почувствовать, что она хочет задать какой-то щекотливый вопрос. Но не идет ей навстречу, такого у них нет в заводе. Только смотрит прямо в глаза, выжидательно и вместе с тем холодно.
И Ванда набирается смелости.
— Теперь ты мог бы его простить!
Зарыхта обескуражен, Ванда никогда не вмешивалась в его дела. Что же заставило ее затронуть столь щекотливую проблему? Не простое ли это любопытство женщины и вдобавок морализатора?..
— Видишь ли, доченька, это трудно объяснимое дело, — говорит Зарыхта. — Что тут прощать? Мы жили, живем в эпоху… Все беспрестанно переоценивается. Он сделал то, что, пожалуй, и я… сделал бы на его месте.
— Но ваша дружба… — говорит Ванда и вдруг вспыхивает. — Кстати, я не верю, ты бы этого не сделал. Ты из другого теста. А Барыцкий всегда был… оппортунистом.
— Моя дорогая, — морщится Зарыхта. — Дружба, любовь… Знаешь ведь, как это говорится. Было, прошло. И велика важность — друг. Порой друг может превратиться в изощренного палача. Наверное, не поймешь этого?
— Нет. Я этого не понимаю.
— Барыцкий понял, что я как трухлявая доска. А он строитель…
— Вздор.
— Я уже никуда не годился.
— Зря занимаешься самобичеванием, — вздыхает Ванда. — Очень это меня тревожит.
— Не забивай себе этим голову.
— Ведь твоя жизнь теперь… такая пустая. Ты сам ее лишил содержания.
— Что мне делать? Записаться в клуб пенсионеров? Рассказывать о своем геройстве на встречах ветеранов?
— Если бы у меня был ребенок…
— Ой, ой… — смеется Зарыхта. — Дедушка ходил бы о внуком на прогулки. Это ты имеешь в виду? Боюсь, что такая роль не по мне. Но все-таки постарайся насчет внука, — он делается серьезнее, ибо то, что сказал, — бестактность. — Видишь ли, я такой, какой есть. Одинокий, желчный мизантроп. Когда был в Спале, нас возили на экскурсию в заповедник. Там содержат только старых драчливых зубров, которым уже нет места в стаде. Очень мне помогла эта экскурсия понять собственное положение. Я старый зубр, непригодный для жизни в стаде. Лучше всего было бы продать за валюту право на мой отстрел… — Эта мысль кажется Каролю забавной, и он продолжает с натугой: — Представляю себе кабинет какого-нибудь охотника, а на стене, среди голов буйволов и носорогов, самый великолепный трофей: башка Кароля Зарыхты.
— Ты действительно хорошо себя чувствуешь, отец? — перебивает огорченная Ванда. — Я могу спокойно вернуться на работу?
Ей претят такие разговоры. А Зарыхта в порыве жалостливости — ведь Ванда вечно такая озабоченная — гладит ее по щеке. Янек, — думает он, — всегда был самоуверенный, активный, динамичный, похожий на Ханну. А дочь все унаследовала от женщин моего рода. От деревенских баб — загнанных, безответных, несчастных.
В полуоткрытых дверях Ванда останавливается и повторяет:
— Я опасалась, что кто-нибудь позвонит тебе и сообщит эту новость в такой форме, что…
— Понимаю.
— Я действительно могу спокойно идти на работу?
— Разумеется.
Он запирает за ней дверь и неторопливо возвращается в свое кресло. Берет книгу. С отвращением смотрит на обложку, что за название — «Человек перед лицом смерти»! Господи, зачем я это читаю? Откладывает книгу и задумывается.
Великий Барыцкий! Так о нем думают. Теперь ему все безразлично. Десятки лет — если бы молодежь знала, какой это короткий отрезок — все уносит в небытие быстрое течение, вернее, быстро высыхающий поток времени. Величие смерти. Кто выдумал эти словеса? Какое уж тут величие? Мерзость смерти. Мерзость, в соприкосновении с которой любое чувство теряет смысл. Ненависть. Дружба. Какой они имеют смысл, когда начинается тление? К чему же, следовательно, вспоминать плохое. Человеческой натуре присущ инстинкт самосохранения, можно забыть, еще раз осуществить особого рода манипуляцию: очистить мозг от плохих воспоминаний, пусть останутся только хорошие.