Я всегда умел восстанавливать против себя людей, — подумал Зарыхта. — Почему он меня взбесил? Напомнил, что нас не любят? Все это мне уже известно, тут нет ничего нового. Что он напомнил? Ту ночь, когда меня отстранили от переговоров с рабочими? Тогда прозвучал такой аргумент:
— Вас, Зарыхта, недолюбливают… Вы стали в какой-то мере символом. Неужели не понимаете этого? Ваша фамилия действует на людей как красный цвет на быка.
Разумеется, он не соглашался тогда с подобной оценкой. Месяц спустя незнакомая женщина бросилась к нему на улице, осыпала бранью.
Он попятился.
— Это ошибка, — объяснял он спокойно. — Вы приняли меня за кого-то другого.
— За другого! — завопила женщина. — Нет такого другого мерзавца, как ты, Зарыхта! У тебя привилегии. Молочные реки — кисельные берега. А моему мужу после аварии пособия не дали!
Вон куда она метила. Бумаги ее мужа, выпивохи, дожидались на письменном столе в скоросшивателе: «Производственные травмы, полученные в нетрезвом состоянии». Зарыхте, как последней, высшей инстанции, приходилось разбираться во всевозможных спорах и конфликтах.
Барыцкий, по своему обыкновению, придерживался тогда противоположного мнения, крутил вола, дескать, хлебороб — рабочий, отсутствие культуры производства, индустриальных традиций. В воспоминаниях эти доводы заглушали вопли женщины, ее брань, ненависть. А все-таки я был прав, — думал Зарыхта. — Следовало принять именно такое решение.
— Беги, беги, старый негодяй! — кричала ему вслед женщина на людной улице.
Собралась толпа зевак. Зарыхта, ощущая затылком их взгляды, ускорил шаг, наконец свернул в ближайший переулок, остановился, болело сердце, он стоял, не переводя дыхания, изумленный. И старался понять.
Его привилегии? Да, у него были льготы: служебная машина отвозила его домой после более чем двенадцатичасовой «страды». Большое жалованье: столько же зарабатывал сосед по дому, водопроводчик, не обремененный никакой ответственностью, мастер всевозможной «халтуры». Отпуска в Болгарин. Черт бы их побрал, ни одного удачного, всегда случалось нечто, требующее немедленного возвращения. Льготы: двадцать пять лет, отданных строительству, с непродолжительным отдыхом в тюремной камере. Льготы: мука вечных расплат за чужие грехи, неустанная грызня, необходимость вытягивать из себя и других жилы.
В этот же вечер, когда он все еще находился под впечатлением яростных воплей женщины, Зарыхту свалил тяжелый инфаркт, и врачи самоотверженно выводили его из состояния клинической смерти, вдохновляемые Вандой, которая, как всегда в критических ситуациях, была воплощением спокойствия и несгибаемого упорства.
Впоследствии врач настаивал:
— Порвите с прошлым, не думайте о нем, оно источник вашей болезни.
— О чем же мне думать?
— О приятных вещах.
Пробовал и это. Приятные мысли. Стройплощадки. Человеческие лица, знакомые, напоминающие о конфликтах. Воспоминания о спорах, кампаниях, совещаниях. Единственное великое дело — строительное. Пожалуй, даже у отца жизнь была легче, веселее, хотя вечно мыкался без работы и томился в застенках, хотя снедала его чахотка, заработанная в Березе. А я? Я всегда был плохой, тот, который требует, сукин сын Зарыхта! Все, что в его жизни было важным, не было приятным. Что за идиотское определение: приятное! Я строил. Оставил после себя след. След Зарыхты! Мемориальная доска? Упоминания в газетах за прошлые годы? Что я оставляю после себя? Дома? Некролог? Никто не свяжет с моим именем ничего великого. Мне гарантирована полнейшая безымянность.
Мария Плихоцкая считает себя холодной и неспособной к большим страстям. Но было бы ошибкой предполагать, что отсутствие темперамента распространяется и на ее интимную жизнь: здесь все в порядке. Никакой холодности, заторможенности, полнейшая гармония. Между тем свои сюрреалистические полотна Плихоцкая заполняет фигурами и предметами, символизирующими потерянность, душевный разлад, выжидание. Так она видит мир, а может, так его стилизует. Какая-то недосказанность в интерпретации. Условно-символические тона. Мертвенно-застывшие в своей многогранной функциональности предметы. Критиков ее полотна обезоруживают: все слишком интеллектуально, чтобы можно было за что-либо зацепиться.
После выставки Плихоцкой рецензент компетентного еженедельника довольно туманно выводил сюрреализм художницы из Чирико. На всякий случай прикрылся обширной цитатой из Кьеркегора. Прочтя в общем лестный отзыв, Мария нервно рассмеялась.
— Что тебя позабавило? — удивился муж.
— Пристраивают мне философию… — ответила она странным тоном.
— Подходящую?
— Вздор! — бросила гневно Мария. — Пожалуй, придется написать в редакцию. Я не желаю… Моя живопись вне философии.
— За любым человеческим деянием кроется какая-то философия.
— Я объясняла тебе, что моя живопись вне понятий. Мое искусство для меня только искусство. — Мария сложила шелестящие страницы еженедельника и бросила на пол возле кровати. — Пристраивание философии только вредит искусству, — заявила она убежденно.