Я смотрел тогда на людей и, хотя был совсем еще мальчиком — а может быть именно поэтому, — замечал, что бабушку слушали недоверчиво, как бы сомневаясь, что бог согласился держать у себя товарища А. В., или моего отца; бабушка тоже, пожалуй, замечала что-то в глазах людей и еще раз повторяла — бог взял его к себе, говорю вам, взял; а потом, чувствуя, что не убедила никого, добавляла — хоть и не верите, что бог взял его к себе, берите цветы просто так, все равно их растащат ночью.
Каждый мальчишка в деревне знал, кто крадет цветы; их крали и прятали в портфели старшие ребята, ездившие автобусом в школу или на работу в город; на следующий день после такого торжества портфели ребят, спешивших на автобус, были пузатыми — кроме бутербродов с маслом и колбасой, в них лежали букеты, которые они «свистнули» поздним вечером с могилы товарища А. В.; ребята уже несколько пообтерлись в городе и переняли городскую привычку дарить цветы девушкам; а что они взяли их — я говорю «взяли», потому что слово «украли» застревает в горле, — с могилы моего отца, так это ничего, ведь если даже самые смелые и доброжелательно относившиеся к матери и бабушке люди взяли немного цветов и положили на могилы своих близких, то на могиле, вернее, на бетонном постаменте, все равно оставалось много цветов, пожалуй, даже слишком много, потому что эта груда цветов — так я воспринимаю это теперь, спустя многие годы, — делала могилу надменной и кичливой, она возносилась над другими могилами, особенно теми, на которых не было ни камня, ни металла, а одни лишь деревянные кресты; надо сказать, что эти дорогие букеты, привезенные на машинах из столичных цветочных магазинов и возложенные торжественно на могилу, а также речи, газетные статьи, упоминания в книгах привели в конце концов к тому, что эта одна смерть воцарилась над всей округой, простиралась дальше и, хотя прошли годы, казалась совсем недавней, будто произошла вчера, а для меня — мне стыдно признаться в этом — была и остается банковским капиталом, с которого можно брать и брать, а он все равно не убывает, наоборот, растет и растет.
Но не только это я могу сказать о той смерти, я изучаю ее со всех сторон, ведь это она привела к тому, что теперь я хватаюсь за голову и не могу понять, что же я собой представляю, кем я стал, не могу разобраться в себе и не знаю, что я могу и к чему я годен; я не знаю, любят ли меня, ибо не могу разобраться в любви и доброжелательности людей ко мне, ибо, хотя мне скоро и тридцать, я все еще дитя той смерти, оправленной в золотые рамы, украшенной цветами и постоянно воскрешаемой в речах, статьях и книгах, дитя, передаваемое из одних заботливых рук в другие.
Ведь как мило улыбался директор, с какой преувеличенной доброжелательностью уверял мать, что я сдам экзамены в среднюю школу, как резво он семенил ногами, когда бежал в учительскую сообщить, что приехал сын товарища А. В., что он находится в стенах школы имеете со своей матерью, и как вскочили сразу же все учителя.
Ты страдал, отец; обвиняемые рассказывают в этой книге все, что произошло тогда; я сижу один в маленькой холодной комнате судебного архива над раскрытым томом актов следствия и стенограмм показаний обвиняемых и свидетелей, но воображение уносит меня к деревянному, крытому соломой дому, я занял удобную позицию для наблюдения, значит, я не стоял неподвижно, а присоединился к группе, которая должна повесить тебя и которой руководит Б. М.
Дверь широко распахнута, теплый вечер, высокое крыльцо с истертыми ступенями, на крыльце ты, отец, сидишь спиной к ночи и лицом к мерцающему свету керосиновой лампы, горящей в доме.
Какая безмятежная картина, отец, открывается глазам незаметно подкравшейся карательной группы, и Б. М. передвигает узел на веревке и делает большую петлю, такую, чтобы в ней уместилась твоя голова, и вот уже петля готова, и он держит ее в обеих руках, будто осязаемый жесткий нимб.
Какая безмятежная сцена, отец, перед этими вытянутыми вперед руками Б. М., перед жестким, конопляным нимбом; там в избе мать качает ногой люльку и что-то тихо напевает, а ты время от времени прерываешь ее песенку и говоришь…
Б. М.
Речь шла обо мне, в этой огромной книге обо мне сказано много, это уж штучки прокурора, что обо мне столько сказано, ведь известно, что прокурор всегда и всюду, где бы то ни было и когда бы то ни было, делает все, чтобы продемонстрировать сердце преступника, жестокое и безжалостное, и тот факт, что я тогда лежал в люльке и что мать напевала мне песенку, дал прокурору великолепную возможность показать суду каменное сердце командира карательной группы.
Прокурор
Б. М.
Прокурор понял, что попал в точку, и повторил вопрос.