А возможно, все мы, то есть те, кто был тогда в зале суда, и я, сидящий над этой стенограммой, были так страшно поражены той неожиданной переменой, о которой я уже говорил, что трудно было отрешиться от самого событии; ведь каких-то два часа назад ясновельможная паненка в элегантном черном костюме для верховой езды, на прекрасной лошади галопом, словно божество, влетала в настоящие перелески и леса и в черный лес внезапно выросших клубов дыма, похожих на деревья, и появлялась вновь из-за этой завесы; божество, которое, казалось бы, ничто не удержит: ни лес, ни дым, ни пламя; она перелетит реку и одолеет все препятствия; а теперь одна, нагая, в погребе, против двух деревенских подростков, которым война вдруг вывернула наизнанку души и которые — можно себе это представить — протягивали руки и крались по темному погребу, словно слепцы; и представилось мне, как я и те, кто был в зале суда, когда пережевывалось это событие, а также мои товарищи по учебе, которым я рассказывал об этом на вечеринке с выпивкой, — как все мы, зачарованные этим странно завлекательным событием, оказались вместе и, пробираясь сквозь развалины, проскользнули в погреб, чтобы посмотреть на голую паненку и двух подростков, души которых в кровавом хаосе войны встали на дыбы, словно озверевшие кони, а потом, словно безумные копи, разорвали все цепи.
О том, что в воображении мы вслед за подростками пробрались в погреб, свидетельствуют неожиданные и довольно долгие минуты молчания в полной сосредоточенности, когда ни судья, ни прокурор, ни защитник не задавали вопросов, прекратили свою несносную, настырную осаду памяти главного свидетеля, когда я переставал читать и, подняв глаза от толстой книги судебных протоколов, смотрел на огромный, во всю стену, шкаф архива, не видя его, и когда умолкали разговоры в кругу друзей на вечеринке.
В эти моменты наше воображение, словно лампочка, освещало темный погреб, и мы видели вытянутые, дрожащие руки подростков, как бы умоляющие позволить коснуться обнаженного тела ясновельможной паненки.
Эти пареньки с содроганием, благоговейно и в то же время дерзко шли к наготе той — как раньше говорилось — высокорожденной особы, словно служки к алтарю; но в том, что делали подростки с вывернутой наизнанку и до ужаса освобожденной душой, было что-то от посягательства на алтарь, от осквернения его, они как бы хватали белые покрывала, которыми прикрыт алтарь, срывали эти покрывала, хотели искромсать их, наделать из них обычные полотенца или просто тряпки для вытирания посуды.
А после таких долгих минут абсолютного молчания и полной сосредоточенности начиналось прерванное этими моментами заседание суда, и судья в той книге, которую я читаю, спрашивает главного свидетеля, какие звуки, какие звуки доносились из погреба, когда погасли спички? А я, глядя в книгу, вместе с судьей спрашиваю о том же самом; и кто-то из моих друзей выкрикивает на вечеринке — ах, как трудно, как дьявольски трудно приходилось мальчишкам; и после этих слов вся компания, собравшаяся на вечеринку, разражается смехом.
А нахохотавшись над затруднениями тех мальчишек, мой ближайший друг хватает рюмку и призывает выпить, все поднимают рюмки, мы выпиваем…
Кто-то хватает бутылку, прикладывает горлышко к глазу, с огромной тоской вглядывается в пустое дно, его тоска передается всем, мы чуть не плачем, водки нет на столе; все с упреком смотрят на моего ближайшего друга, ведь он организовал эту вечеринку, он большой дока по этому делу; когда он идет бодрой походкой по мягкой дорожке длинного узкого коридора студенческого общежития и благоговейно напевает — может быть, нам что-нибудь… мы уж знаем, о чем идет речь; ему нет надобности допевать свое песнопение, без этого все знают, что слова тоскливой молитвы полностью звучат так — может нам что-нибудь организовать…
Но ему нет нужды петь до конца, достаточно заглянуть в комнату к кому-нибудь из своей компании, пропеть первое слово, важно только пропеть тоскливо — мо-ожет бы-ыть… — и складчина готова.
Итак, опорожнив бутылки, мы с огромной тоской смотрели на него, а один даже всхлипнул; своим всхлипыванием он заразил всех; ну мог ли вынести такие рыдания мой приятель, могла ли не смягчиться самая черствая душа от нашего умоляющего плача…
И вот он повернулся, не поднимаясь со стула, наклонился и вынул из-под кровати новую бутылку, которая, словно кудесница, превратила рыдания в громкий крик радости, и вновь зазвенели рюмки.
А потом все с огромным нетерпением обратились ко мне — ну рассказывай, что было дальше в погребе.
Они знали, что случилось с моим отцом, ведь они были из моей компании; да впрочем, трудно этого было не знать; но они не знали всего — от них, ото всех и даже от собственной матери я утаил то, что происходило на последнем этапе пути на казнь и уже под самой виселицей, утаил ту молитву отца ко мне, утаил и кое-что еще.