Впервые за долгое время мы укладываемся спать одновременно. В последние недели я ложилась, пока Олаф еще был чем-то занят, смотрел с Агиаром фильм или сериал, — либо, наоборот, ждала, когда он уснет. После встречи с Эллен и Хо-коном и с тем мужчиной в баре, после демонстративной отчужденности Агнара сегодняшним утром мне хочется тесно прижаться к Олафу. Он колеблется, прежде чем повернуться ко мне и обнять — пусть и поверх одеяла, но все же это жест примирения, и у меня наворачиваются слезы.
— По-моему, это не так уж плохо, — замечает Олаф. — Пора вернуться к нормальной жизни.
— У мамы новый друг, — сообщаю я без акцентов и пояснений; мне хочется увидеть его реакцию.
Олаф молчит.
— Мне надо тебе кое-что сказать, — произносит он через некоторое время, и я холодею при мысли, что даже Олаф был в курсе, что только со мной перестали разговаривать в последние полгода — и я не знаю почему.
— Ты тоже об этом знал? — наконец выговариваю я, пока Олаф по-прежнему молчит.
— Что? Нет, конечно, нет, — отвечает он с усмешкой. — Откуда мне знать?
Я пожимаю плечами под одеялом и набираю воздуха в легкие. Я перестала дышать минуту назад и теперь начинаю осознавать: это не самое худшее, что мог сказать мне Олаф. Самое худшее будет сейчас. Я пытаюсь сгруппироваться, пока Олаф откашливается, и чувствую, как его тело готовится к прыжку.
ЭЛЛЕН
Симен прикрепил на холодильник несколько моих записок с переставленными буквами. Мне приходится перечитывать их по два-три раза, чтобы заметить, в чем дело, но когда до меня в конце концов доходит, мне всегда смешно.
В начале наших отношений Симен недоумевал, почему при своей дислексии я выбрала профессию, так тесно связанную с языком. Я объясняла, что в этом нет ничего странного: именно благодаря дислексии мне гораздо больше других были интересны язык и проблемы коммуникации. Ощущение того, что пришлось столкнуться с системой, в которую невозможно проникнуть, осталось со мной до сих пор и ничуть не изменилось с начальной школы. Длинные линейки с шифром — его никак не удавалось взломать, пока я не изобрела собственный метод: не читать одно слово за другим, а угадывать все предложение по двум-трем знакомым словам. «Теперь мне самой кажется поразительным, как долго и успешно этот метод срабатывал, но, с другой стороны, не исключено, что это больше говорит об уровне наших тогдашних учебников», — рассказывала я Симену. Не помню, чтобы у меня возникало ощущение стыда, связанное с неумением читать, как это описывают другие диалектики; долгое время я думала, что читать могу. И только в средней школе, когда учительница норвежского обнаружила мою дислексию, я поняла, что не читала никогда. Мне пришлось предпринять огромное усилие, чтобы изменить выработанную систему, которая вопреки всему функционировала, и убедить себя, что способ, при котором я читаю медленнее и допускаю больше ошибок, цепляясь за повернутые в разные стороны хвостики букв, — единственно верный.
Но борьба с буквами заставляла меня все больше задумываться о языке. Осознание того, что я никогда не буду владеть письменной речью так, как все остальные, привело к увлечению и стремлению разгадать, какая же сила таится в буквах, какое воздействие оказывают на нас слова. «Все-таки у нас есть кое-что общее — вера в слово», — любит повторять мама, не чувствуя за собой никакой вины в том, что они с папой не разглядели вовремя мою дислексию. И даже напротив, оба протестовали, когда учительница обратилась к ним по поводу проблемы, о которой родителям должно быть известно. «Она бегло читает», — возразил папа. «Лучше, чем старшая сестра», — добавила мама. Но когда они привели меня на консультацию к логопеду и мне дали тест, где невозможно было схитрить — так логопед назвала метод, которым я пользовалась до того момента, — мама с папой увидели собственными глазами, что я неспособна без усилий прочесть даже простые слова «лист», «чашка», «скамейка».
«Но у нас никто больше не страдает дислексией», — объясняла мама логопеду, когда они все же признали, что это если не проблема, то, во всяком случае, вызов; папа в этом смысле опережал время и уже в восьмидесятые отказывался называть что-либо проблемой, у него все именовалось вызовом. «Да, перед ним стоят определенные вызовы», — говорил он о нашем двоюродном брате с тяжелой инвалидностью, которому лишь во взрослом возрасте впервые удалось попасть во многие места, доступные людям, способным подняться по ступенькам; папа как будто видел в его параличе и болезни стимул для достижений. Мы с Хоконом и Лив всегда посмеивались над папиным любимым выражением; «Да уж, перед ними стоят определенные вызовы», — говорили мы о самых ужасных ситуациях, и со временем это стало абсолютно серьезной оценкой любого события — от природных катастроф и эпидемий до разнообразных психологических проблем знаменитостей.