— И ты убьешь себя своей жизнью. Вымыли тебя, в том-то месте больно было? Небось знаешь, что вода человека до озорства доводит?
— А может, я люблю, когда меня бабы моют, — Лоло увиливает от неприятного разговора о воде, он ведь не рос на мыльце-белильце, на шелковом веничке.
— Как-то на диких кабанов они охотились, так самые матерые рассвирепели и напали на них, сын-то на дерево влез, а отца растерзали, пришлось сыну с дерева это смотреть. С ненависти теперь он слепых поросят держит, жрут, дескать, лучше: сам им глаза выкалывает, на том дереве глаз себе попортил, так шустро на него взгромоздился. По крайности меньше видел.
— Она не верила, что мужик он, прогнала его ухажерку, сиди, мол, тут при матери. И вдруг — бац! Затяжелела, грудь торчком, говорит, понесла от него. Такой уж этот Битман был человек, с малолетства — дрянь дрянью.
— Папенька пришел и говорит, приходила-де за ним покойница маменька, через два дня не стало его, приходят они, ей-богу. И здоровый был до последнего, ел что хотел. Как умнем все подчистую, на диету сядем.
— Фазанов в борозде бил, ночью пахали, и куры на теплую пахоту садились, они светом их слепили и ключом по голове забивали. Тот второй настучал на него, потому что у него их только двадцать девять было, а первый его выдал, вот вместе они и отсиживали.
— Двенадцать лет лежала, и он за ней ходил-ухаживал, покуда жила, да вот, однако, залежалась и под конец зимы простыла. Помереть надо вдруг, и тому, кто лежит, опостылеет, и тому, кто обихаживает. Он потом от одиночества спятил.
— Такого я еще никогда не испытывала, — вздыхает Милка Болехова над неслыханными речами.
— Знай все из-за межи судились, всю жизнь поле мерил, по белу свету метровым шагом ходил, тогда уж год прошел, как Жофка под землю ушла — старый был, белый, что твое молоко, стал он над могилой, позвал похоронщика и говорит — отхватил ты у меня кусок от могилы, и в то самое утро он и преставился. На ее могиле конец нашел; четыре бабки судачили на улице, стоит возле них пятая, которую они не признали, но была она им вроде бы знакомая, и говорит эта пятая — ему уж тут пора быть, они так это неторопко глядят на нее, а ее уж и след простыл, вносится вдруг туда мотоциклист и разбивается; у Ваврека все наперекос срослось, у нашего-то председателя МНК; он ей в огород хреновый корень бросал, чтоб работать мог у нее, старый дурак, упрямый как осел, что раз задумает, то и сделает, и таки поженились они, счастливы были, до смерти им год оставался; сестра Канталичова ругалась тогда с Битманом в канцелярии, ведь того его брата как раз удар хватил, и тут Канталичова настрочила на него донос на двадцати страницах и в канцелярии все ему выдала, а больше всего взгрели его за тот дом, что он в парке построил, он-то думал, ничего ему за это не сделают, тут он враз приказал затопить, так истопили, что в лужах копоть плавала, но поздно было, все в гриппе валялись, Яро на глазах хвать маленького Битмана и спрашивает, как дело было с пуговицами, а тот в ответ — молчи, Яро, думаешь, не знаю, отчего гигнулся старый Димко, все не так было, мальчишка раскопал ночью могилу, из-за пуговицы этой, Битман пришел в столовую и говорит, подпишите, мол, все заявление, какой я хороший заведующий, да никто не подписал, а Яро тут ему — ты, Битман, не воображай о себе, ты всего лишь явление сего мира, что бессильно победить старость, она никогда не будет прекрасна, так же как и смерть, но этих гнусных домов тоже не будет, и он, Битман, слинял весь и говорит, когда ж это будет, а Яро ему — тогда, мол, когда детям выгодней будет уважать родителей дома, уважение — это ведь для нас еще какая роскошь, а тот ему — откуда ты это знаешь, а Яро ему — коммунист я, только усталый, на собрания не хожу, сил нету, но мир таким вижу, взгляды у меня прежние, а Йожка вдруг перекрестился, а Яро знай смеялся и выкрикивал, что призрак бродит по Европе, и они вместе с Лоло-цыганом ужасно долго смеялись, а Битмана как корова языком слизнула, он и петицию свою там кинул, от смеха и сатана дух испускает, а Янко Требатицкий вослед ему такую харкотину выкашлял, что всего его оплевал, а Тибор Бергер растоптал этот плевок — он аж, как пистон, выстрелил, а мы все больные были, все до одного, три кило импульсина на нас израсходовали, не так уж и давно это было, все-все помню, вранье это, что мы накануне весны все больше болеем, нас весь год судьба испытывает, уж и не знаешь, весна или что, господь бог иной раз и не ведает, какая погода надобна, холодно было, как в псарне, а на рассвете, вместе с первым искрогасителем, засвистал на Цристале Золо Модрович, потому как жатва начиналась, там они и начали, за этим красивым жирным просом, до которого Димко не дожил, было страшно холодно… Вот это твоя, ложись тут, на смертном одре. Не бойся ничего, каждый день убывает, привыкнешь, здесь есть чему нравиться — деревенька маленькая, время и земля как и положено быть; сверху лупит, снизу сушит, вдоль заборов былье и хрен…
Иван Габай
ПОСЛАНИЕ ИЗ ДЕТСТВА