Второй образ, на котором хотелось бы остановиться подробнее – образ слепого писателя, которого герои встречают в городе. Для сюжета этот образ – проходной, но он важен в содержательном плане. Человек, даже ослепнув, продолжает писать: «Жена доктора спросила: Можно, и, не дожидаясь ответа, взяла рукопись страниц в двадцать, пробежала глазами выведенные мелким почерком, загибавшиеся вверх и вниз строчки, впечатанные в белизну бумаги, вырезанные в слепоте буквы…». Автор создает сложную метафору: белизна бумаги – белизна перед глазами слепых – слепота. Если эту метафору применить не к персонажу, а к писательскому делу в целом, можно говорить о том, как автор оценивает свое ремесло – как заполнение слепоты жизни, ее осмысление. «Я здесь так, мимоходом, сказал, помнится, писатель, и это были следы, оставленные им на ходу». Искусство как следы, оставленные на ходу, воспринимается тем более трагично, что нет зрячих – тех, кто смог бы понять и оценить его.
Наконец, центральным образом, раскрывающим иносказательный план романа, представляется Бог, а точнее – его отсутствующая фигура. Весь роман пронизан аллюзиями, цитатами из Нового Завета, прямыми упоминаниями его сюжетов. Эти сцены поданы в ироническом ключе, что заранее, до развития темы, говорит нам о взаимодействиях автора с Небом. Бог у Сарамаго может появиться как случайно упоминаемая фигура Христа, пришедшая на память автору в качестве сравнения и прошедшая в тексте бесследно; как церковь, из которой бегут слепцы; как постоянно мутнеющие белесые небеса. От попытки изображения фигуры Бога в его функциональной значимости, в его онтологической необходимости человеку, Сарамаго отказывается. Автор не сомневается, поэтому страдающих от отсутствия веры героев в романе нет.
Дважды проходя по одной и той же городской площади, персонажи видят/слышат два больших собрания, «где кучки одних слепцов слушали речи других слепцов». В первый раз речь идет о религии, шире – о метафизике. Сарамаго с присущей ему авторской усмешкой ставит в один ряд спасение через раскаяние и корень мандрагоры, власть тьмы и безболезненную кастрацию. Заканчивается перечисление предметов разговора следующим перечнем: «…распыление, ампутация голосовых связок, смерть слова». Во второй раз речь идет о социуме в самом широком его понимании. Интересно, что и ситуации, и их описание, и завершающая часть о потере голоса совпадают полностью. Ни одно, ни второе – по мнению автора – спасти человека не сможет, и тем трагичнее выглядят одни беспомощные, ждущие спасения от других беспомощных. Призыв главного героя звучит почти по-ницшеански: «…а теперь довольно философии и чудотворства, беритесь за руки, пойдемте к жизни». Таким образом, автор выражает свою позицию через героев и делает это достаточно четко.
Но все же есть необходимость прокомментировать ключевую, на наш взгляд, сцену романа – сцену в церкви. Пришедшие туда герои – а точнее, сохранившая зрение героиня – обнаруживают, что всем статуям Христа, Богоматери и святых на глаза надеты белые повязки. На иконах (в тексте они названы картинами) все глаза жирно замазаны белой краской. Автор не останавливается на столь откровенном намеке и расшифровывает ситуацию: людям «вдруг совершенно непереносима стала мысль, что священные образы оказались слепыми, и, значит, их взгляды, милосердные или страдальческие, созерцали ныне только свою же собственную слепоту». Бог Сарамаго сделан человеком, а не наоборот, и сделан по его – человека – образу и подобию. Человек слеп, но слеп и Бог, впрочем, ровно как и глух.
Глядя на убранство церкви, героиня размышляет о том, что «не было ни в одной религии большего святотатца, чем этот священник (который закрыл святым глаза. –
Ослепшие в тексте Сарамаго видят не тьму, а слепящую белизну. Их окружает свет, подобный тому, что льется с неба: в самом финале романа героиня, глядя в небеса, видит ту же сплошную белизну, что раньше видели слепые. Белый цвет – цвет верха, цвет неба, в романе становится цветом несуществующего Бога. А люди – как прямая противоположность этому Богу – черны: в земле, в грязи, в грехах. Даже писатель белизну листа заполняет чернотой и определенностью человеческой мысли. Вывод автора очевиден, однако его замысел противоречит сам себе. Создавая «Слепоту» как роман-притчу, он должен был подготовить для читателя некое назидание, утверждение, чем-либо вооружить его. Казалось бы, в этом качестве можно воспринимать мысль о саркастическом атеизме, призыв жить той природой, которая в тебе очевидна и которая все равно возьмет свое.