— А какой смысл? — Мюллер чешет за ухом. — Впрочем, пожизненное тебе и без того врежут, так что можно позволить себе подобные шуточки. — Мюллер опять ложится на спину, снимает очки и протирает их рукавом рубашки. — Впаяют на этот раз лет восемь, не меньше, — ворчит он. — Сейчас мне тридцать пять, будет сорок три. За всю свою карьеру самый большой срок имел два года, остальное давали по пустякам, меньше года. — Он надевает очки и, наклонившись, впивается в меня взглядом. — Нет, отсиживать не собираюсь. Слушай, я сразу заметил, что нашу решетку ставили недавно — не приварены поперечины к прутьям. Жгут сделаем из полотенца, ножкой от стола будем закручивать. Главное — выломать первый прут, а там пойдет быстро. Раз, два — и на воле.
— Брось, окно ведь на втором этаже.
— А четыре одеяла на что? Разорвем и свяжем. Будет метров шесть, не меньше.
— Не пойду!
— Дубина! Тебе ведь хуже не будет. Я больше рискую. У меня все продумано. Да и кто знает, будем ли мы еще завтра вместе?
— А что меня ждет там, на воле?
— Раз ты не признался, у тебя тысяча возможностей. Я тебе потом все растолкую, как, что и куда заявлять.
— Хватит с меня и одного раза.
— Тсс, потише. Дурак ты, скажу я тебе, и трус! Терять-то тебе нечего!
Вообще-то он прав. Что же меня удерживает? Насчет трусости — отпадает. Ула? Мать? А им какой прок, если я останусь в тюрьме?
Мюллер наверняка хочет использовать меня, а потом, когда выберемся, бросит. Нет, еще раз я на эту дурость не пойду. Такой выход не годится.
— Отвяжись ты от меня наконец, — тихо рычу я и поворачиваюсь на другой бок.
Из коридора доносятся шаги. Лампочка в камере гаснет. Темнота камнем наваливается на грудь.
— Предпочитаешь дышать процеженным воздухом, — заводится опять Мюллер. — Тюремным. Сухой это воздух, мальчик, даже в душевой, где полно пару, он пахнет дешевым мылом и по́том. И холодный, несмотря на то что топят. Пока ты еще новенький, не обтерся, твой нос еще чует кое-какие запахи. Тут тебе и разные комиссии, и воспитатели, и министерские чиновники в форме, врач, и всякие люди, назначение которых тебе еще непонятно, и все они болтают, болтают, а ты все нюхаешь, нюхаешь — чем же тут пахнет? У этого воздуха, как я установил, бывает лишь разный привкус — то он отдает сухой пылью, то чистой карболкой, то смесью хлорки с мочой. Пахнет он старым деревом, и железом, и камнями, и пропотевшей одеждой. День за днем одно и то же. Разве что из кухни несет по-разному. И так всю жизнь. Пошевели мозгами, пошевели!
«Он прав, — думаю я. — Не пахнет там ни сосной, ни елью, ни увядшей листвой, ни травой свежескошенной, ни хрупкой желтой соломой, ни солнечными лужайками и полями, ни туманом, ни землей после дождика, ни волшебной лунной ночью в лесу… Ничего не будет там из того, что мне дорого, что делает жизнь ценной, — и прежде всего свободы, права двигаться по своей воле».
— Все это мне давно известно, — отвечаю я без какого-либо желания к примирению.
— Ну-у, разве ты уже там был? — Соседняя койка скрипит. Я смутно вижу силуэт сидящего Мюллера. — Сам знает и готов завалиться туда на всю катушку вместо того, чтобы ударить по банку?
— Да, я знаю, что такое исправительное учреждение.
— Смотрите, как благородно. Уже не тюряга, а исправительное учреждение. Еще бы, в уголовном кодексе только так и называется. Воспитатели успели тебя натаскать. Они злятся, когда слышат старые термины. И не упускают случая напомнить об особенностях
Да, не очень давно я тоже так думал. И все же мне было любопытно, когда я после неудачного побега очутился в исправительном учреждении. Разницы между заключенными, приговоренными судом к исправительно-трудовым работам или просто к отсидке в тюрьме, уже не было. Существовали какие-то три степени этого наказания, в которых я еще не разобрался. Да и к чему мне было знать, если я наверняка числился в худшей категории… Месяц торчал я тогда в одиночке. Никогда бы не подумал, что должно пройти столько времени, пока можно будет в тех же стенах встретиться с другими заключенными. Этот режим, который надлежит строго соблюдать, — целая наука. Предусмотрена каждая мелочь, и не вздумай ссылаться на незнание его, если нарушишь порядок. Да, все рассчитано и предусмотрено, кроме одного: что делать с проклятой собственной волей, которая от трения об этот пугающе четкий распорядок накаляется, как метеор, ворвавшийся в атмосферу… От старой каторжной тюрьмы остались только стены, решетки и дворики, а также серая рабочая одежда с желтыми полосками на рукавах и штанинах. Зато по-новому была организована тюремная жизнь. Но меня это не утешало.
— Ты спишь? — спрашивает Мюллер спустя некоторое время.
— Нет.
— Значит, тебе понравилось? Настолько, что хочешь провести там всю жизнь?
— Нет.