— Не знаю, чем я провинился, — тихо сказал я. — Может быть, я зря заговорил с тобой, когда ты несла яблоки в корзине, может быть, зря стремился к той дружеской близости, которая давала бы мне право на тебя. Не знаю.
Она прижала руки к губам, чтобы согреть их дыханием. Одинокая птица зигзагами летела над долиной. Мы слышали тяжелое, болезненное хлопанье ее крыльев.
— Видишь, я вообразил, будто ты меня все-таки любишь. Если я свалял дурака, прости меня.
С досадой я слушал свои неуклюжие слова. Они были бесстыдные, никчемные и бесследно растворялись в пустоте. Наконец я замолчал, почувствовав полную свою беспомощность.
Из шума реки, как уже бывало не раз, вырывался и тонул далекий стон, отрывистый и невнятный.
— Ты снова простудишься, — шепнул я. — Встань, уже темно.
Я помог ей подняться с плаща, пахнущего резиной, и повернул лицом к себе. Она смотрела на меня, и я не мог догадаться, о чем она думает.
— У тебя кровь на губах, — с ужасом сказал я.
Она ничего не ответила, и я увидел, что рука у нее тоже в крови. Несколько капель уже упало на землю.
— Что ты сделала? — спросил я, ища трясущимися руками платок, затерявшийся где-то в карманах.
Я осторожно взял ее руку, она закрыла глаза. Со сгиба кисти густо падали крупные капли крови. В панике я перевязал рану белым платком и с отчаянием смотрел на свои пальцы, уже обильно смоченные кровью. Когда я отпустил ее руку, она бессильно упала на подол юбки. Я чувствовал в пальцах холод крови и боялся их вытереть о мокрый мох.
Мы на коленях приблизились друг к другу, крепко обнялись, прижались щека к щеке. Руку, на которой застыла ее кровь, я старался держать подальше от ее спины, над обрывом, над окаменевшим во мраке ольшаником, и мне казалось, что мои пальцы прикоснулись к берегам реки.
— Поедешь? — спросил я.
Она пошевелила головой, но я не видел ее глаз.
— Здесь неподалеку наше местечко на берегу Солы. Скоро его зальет водой. Мы будем вспоминать дно этого озера, верно я говорю?
— Пожалуй, да, — прошептала она.
— От тебя пахнет полынью.
Она отвернулась.
— Мне уже надо идти, — сказала она.
— Откуда ты знаешь, который теперь час?
— Я знаю.
Она встала. Я посмотрел на ее руку, свисавшую вдоль юбки. Белая повязка уже пропиталась алой кровью.
— Значит, поедем? — спросил я.
— Угу.
В сгущавшейся темноте я не видел ее лица. Она опустила голову, и я почему-то решил, что она улыбнулась.
— До свидания, — сказала она.
Она уходила в ту сторону, где их окошко светило, как звезда, в округлой черноте долины.
— Юстина! — крикнул я.
Она остановилась, а потом медленно двинулась мне навстречу. Мы стояли в двух шагах друг от друга. Она откинула голову на бок, как птица, и слушала.
— Я буду ждать тебя около трех. Не забудь, пожалуйста.
Где-то в темноте глухо упала шишка. Отозвалась сова и умолкла, испугавшись собственного голоса. А Юстина шла неторопливым шагом по дорожке к их дому.
— Юстина! — позвал я.
Она снова повернулась в мою сторону, и мы снова робко встретились среди мокрых кустов. Я не нашел нужных слов, чтобы сказать то, что мне было так важно. Я долго стоял молча, а она терпеливо ждала. Сверху нас обдало целым фонтаном холодных капель.
— Ну ничего, — тихо сказал я наконец. — Ты только помни, пожалуйста, что я не могу один отсюда уехать.
Она еще некоторое время стояла не шевелясь, наконец повернулась и вошла в колоннаду темных деревьев. Какое-то мгновение я видел колышущуюся белизну моего платка на сгибе ее руки, а немного позднее ее поглотила эта ужасающая тишина, которой так боятся больные люди.
Я остался один, поднес к губам руку с ее засохшей кровью и кинулся бегом по направлению к городку, как когда-то в мире моего детства.
Перед домом, посредине двора, трещал буйный костер, густо стреляя искрами. Я протянул руку и наткнулся на пустоту — калитки не было. Тогда я осторожно перешагнул через линию уже несуществующего забора и увидел Ильдефонса Корсака, который расшатывал одинокий столбик, наполовину уже выкопанный из земли. Возле сарая лежала гора почерневших от дождя досок.
— Забор исчез, — сказал я с удивлением.
— Нет его, — согласился пан Ильдефонс. — Я разобрал его еще с вечера.
Видя мое удивление, он вытер руки о штаны и подкрутил усы. Он немножко был похож на сома со стебельком укропа в пасти.
— Помаленечку собираемся. Один бог знает, когда прикажут ехать. Может, через месяц, может, через неделю, а может, и завтра. Забор — вещь первейшей важности. Огородится человек — и вот уже он у себя, сам себе хозяин. Возьмем забор с собой.
На вырытых столбиках, которые желтели свежей землей, лежал Ромусь, укрытый глубокой тенью. Он сонно смотрел на красные угли, мерцавшие в сером пепле.
— Выгонят и тебя, Ромусь, в город, — сказал я.
Он неловко пошевелился и закопченной палкой ковырнул обугленное полено. Искры взметнулись кверху и долго гасли в неподвижном тумане.