— Это вы напрасно, — улыбаясь, говорит Пономарев, а сам потихоньку, не торопясь, закипает праведным. — Всё дело во взгляде, вернее, в дальности его. Есть люди, которые не улавливают хода истории. Знаете, как на корабле, плывут и плывут ли вообще, а, может, на месте толкутся. Так и здесь. На ваших глазах, в вашем, можно сказать, присутствии, совершается история, а вы и не видите её. Ну, не обидно ли?
— Какая там история! — взгляд безоблачно прост и глуп, если б не мелькала в глубине тень наглости, признак времени.
— Ещё какая история! — убежденно вторит Пономарев. — И самое удивительное в этой истории — наша скромность. Нам, литераторам, нашей зеленой лампе, немного и надо, всего-то капельку — оставить будущему хоть что-то нетленное. А время уходит, таланты иссякают, силы гаснут, так давайте поторопимся. Миг неповторим. Мы ведь заботимся о славе не преходящей, её много было, а о славе вечной своего отечества.
— Эту заботу оставьте нам, — голос бесполый нашел было канавку щербатой пластинки и снова сбился. — Ваши проблемы — это песчинка в других государственных проблем.
— Правильно, — смиренно соглашается Пономарев. — но не мы же натаскали эту груду песка? Почему мы должны её разгребать? Или в наследство потомкам всегда остается только куча дерьма?
— Вы забываетесь!
— Простите, — прижимает Пономарев обе ладони к груди, — ради Бога, простите. Вырвалось нечаянно... Дело-то пустяковое. Всего-то и нужно в каком-нибудь протоколе, в самом уголочке, синими или черными чернилами начертать, что мы, то есть объединение литераторов, сиречь клуб, существуем в осязаемой форме. Так сказать зафиксировать, мотивировать, объективировать, обозначить...
— Вы и так существуете, кто ж в этом сомневается?
— Допустим. Но скажите, если у вас не будет паспорта и других документов, чем вы докажете, что вы — это вы? Свидетелей станете звать? А они возьми и скажи: знать такого не знаем и ведать не ведаем, пусть он не прикидывается коллежским секретарем или столоначальником, а взять его и вывести за ушко да на чистую воду, что станете делать?
... и жил да был мальчик. Играл в буденновцев, в папанинцев, в других героев, как положено, как все остальные, и пошел в школу в первый класс. И там его среди прочего научили трем великим истинам: кто не с нами, тот против нас; если враг не сдается, его уничтожают, нет таких крепостей, которых нельзя было бы взять. И если с рождения у мальчика были какие-то сомнения, они начали исчезать, а к аттестату зрелости отпали полностью и без остатка, как детское место. Только руки стали дрожать мелкой, едва ощутимой дрожью. И научился он ябедничать на тех, кто не с нами; кто не сдается; на тех, кто подвержен, кто загнивает, кто пресмыкается перед. И ещё его научили штурмовать высоты науки и грызть её гранит, а также объявлять бой соглашательству, достоевщине, фрейдизму, ницшеанству, вейсманизму-морганизму-менделизму, экономизму, троцкизму, бернштейнианству, и ещё бой родимым пятнам, и пьянству, тунеядству, стиляжничеству, пережиткам, растленной культуре, псаломщикам империализма, ревизионистам, лженауке генетике и псевдонауке витализму, волюнтаризму, субъективизму, индивидуализму, социологизму, и это был вечный бой, а покой только снился, а руки дрожали явственные, хотя он всех побеждал, поскольку относился себя к более прогрессивной исторической формации, чем все предыдущие отсталые поколения, не обладавшие самой передовой в мире теорией, но тем не менее хата была с краю, а рубашка ближе к телу. И когда он стал мужчиной — нужное подчеркнуть — ему, наконец, стало легко и временами даже весело, когда он слышал, что остальное прогрессивное человечество думает так же, как и он сам. А между тем, хотя ябедничать уже не было никакой надобности, так как каждый привык ябедничать сам на себя — руки продолжали дрожать, а в минуты, когда ему казалось, что наступает миг выбора, что было само по себе нелепо — пустота выбирает только пустоту — руки покрывались мелкой позорной сыпью липкого пота. Это был страх — не оттого, что придется, поскольку жизнь есть способ существования белковых тел, как его учили, объективироваться в покойника и тем самым включиться в вечный распад материи, а оттого страх, что вдруг все увидят, что его нет, твердокаменного, что он, как нос майора Ковалева, всего лишь фикция, бред, видимость, фантом коллективной паранойи, пустая, незаметная, крохотная черточка между временами...
— Ваше сравнение весьма неудачно, — сказал он с таким выражением всего своего, обтянутого желтоватой и местами серой кожей, лица, от которого скисает, говорят, молоко, как оно и оказалось в последствии, когда он приходил в клуб и в двух мерах ставили на низкий подоконник бутылку молока, и оно скисало и даже подергивалось неопределимой пленкой с точками посторонних вкраплений. — Ваша проблема по существу выпадает из общепринятых форм организации самодеятельности, и потому вы не можете быть точно обозначены в привычных структурах. Однако, если вы настаиваете, мы можем назвать вас кружком при докторе Борисове.