— Что такое «молодая»? — спросил я. — Кто устанавливает нормы молодости или старости нации? Разговоры об этом есть игра остроумия и глубокомыслия. Что такое нация? Что такое история? Перечень событий, случавшихся в разные времена? Статистика гибели при военных и иных катастрофах? Индексы геронтологии? Или количество грамотных в стране за какой-то мнимый отрезок времени? История — язык мертвых. Этот язык не переводится на язык живых, актуализированных в каждый данный момент сознания. Попробуйте словами передать чувства, настроения и мысли участников Бородинского сражения или битвы на Калке? Любое словесное денотирование окажется пустым отражением твоих собственных представлений о случившемся, даже если ты записал их сразу после события или даже до него. Формулы количества и качества или иной меры историчности еще не выработано. Попробуй на масштаб истории примерить этот наш разговор. Как говорил Михаил Пришвин, — «мера всему — аршин: можно Вселенную измерить своим аршином, а можно на себя примерить вселенский аршин».
— Позволь, позволь. — воспротивился он, — экие мы ухватистые: гнем — не парим, скособочим — не тужим, сломаем — не плачем. Где уж нам прямиком ходить-то. Вот и ты не в ту сторону хватанул. Я же не о том. Я о том, как ты относишься ко всеобщему психозу эмиграции. Все только и думают об эмиграции, только и говорят о ней, только и жаждут ее. И так как ты — теоретически говоря — делаешь то, что делают и другие, вот я и спрашиваю: не собираешься ли ты эмигрировать? Тем более, что последняя привязка к этой земле — мать — умерла.
— Бог призвал ее к себе, сказал: довольно тебе, Мария, мучиться и страдать, забираю тебя из юдоли неблагодарности. Она ушла, оставив мне работу совести.
— Вот-вот, — подхватил он, — вот причина моего явления тебе. Я как раз затеял составлять книжечку с хорошим названием. — «Работа совести и концепция эмиграции». А мы с тобой стародавние знакомцы и собеседники. И думаю: если ты собираешься эмигрировать, как все, так, стало быть, ты обдумал это основательно и мне поведаешь.
— Кому повем печаль мою? Сострадальники мы, сопричастники. Сопредельники общей судьбы. Мы свидетели и участники.
— Неизбывной и вечной борьбы, — закончил он. — Так что ты думаешь насчет моей книжечки?
— Невозбранно. На здоровье. И вторую, и третью. Купивший не радуйся и продавший не плачь. Про «работу совести» много можно нахрипеть, да и про «концепцию эмиграции» порядком нагундосить. Тем более сейчас, когда философскую литературу густо заселили придурковатые толкователи и придурочные мыслители. Это так. Но как ты Бога обойдешь? Все от него: и совесть, и эмиграция. А в нынешнем общественном устройстве Ему место не предусматривается, разве где-нибудь на задворках души. Иисус был эмигрантом Царствия небесного, да и распяли-то Его не за революцию против традиции, а как раз за работу совести.
— Н-да, — согласился он, — это задача: сказать не называя. Так ведь недаром мы привыкли к рабскому языку. Так что и у меня когда-нибудь скажется, жестами да полунамеками. Кстати, — рассмеялся он, — в университете мне приходилось сдавать экзамены многажды на все марксистские науки, а у меня всегда с этим делом не вязалось. Так моя бабка, по моей же просьбе, перед каждым таким экзаменом ходила в церковь, свечи ставила перед образом Спасителя. И помогало! Еще как! Бог, видимо, много щедрее и шире наших концепций за Него или против Него. Но ты поможешь мне?
— Милый, как я могу помочь тебе? Разве быть оселком для оттачивания разящего меча твоего ума? Инстинкт цели сочетается с инстинктом риска. Зачем тебе книжечка про совесть? Если разобраться для самого себя, то при чем здесь я? Если наставить других, то опять при чем здесь я? Я ведь мировоззренчески абсурдист и мироощущенчески дофенер. Первое означает, что для меня и эмиграция и неэмиграция равно абсурдны. Второе означает, что мне все «до фени» В том числе и твоя книжечка. Но если по-приятельски. А цель? Если у тебя поползновения на общественный восторг, то я попрошу тебя ко мне более не являться. Если же на общественное порицание покушаешься, тогда я насушу тебе мешок сухарей, когда тебя закуют в железы, и на этом твой безгласный подвиг кончится во славу той совести, ради которой и был затеян.
Он надолго замолчал и задумался, так что я оставил его на кухне и ушел в комнату читать. Через два часа у него заболела голова, он тихо появился передо мной, молча кивнул, прощаясь, закрыл за собой дверь. В окно я видел, как он идет, осторожно, будто земля под ним тонкая, ломкая.
4