— Встань и иди, — протянул руку Иисус. — Нас ждут.
Андрей принял протянутую руку, поднялся, взял посох посмотрел в небо: парящей птицы не было.
— Ты прав, Учитель, — сказал он. — Я не знаю путей ветра, как же мне знать пути человеческие?
— Не печалься, — ласково сказал Иисус, — вино мысли веселит душу, а за все отвечает серебро мудрости. Придет время, и у тебя будет много этого серебра.
Андрей вздохнул, оглядел дерево, под которым они сидели.
— Мне казалось, — улыбнулся он, — что здесь мы отдыхали вечность, а листья дерева не успели даже пожелтеть. Значит, осень еще не пришла.
— Учитель, — сказал Симон, указывая на узел с подарками, — дай мне ношу твою.
— Оставь, Кифа, не сейчас понесешь. Твоя ноша будет тяжелее моей.
— Равуни! — Андрей коснулся плеча Иисуса. — Я хочу посмотреть в твои глаза.
— Посмотри...
Несколько мгновений Андрей смотрел в спокойные печальные глаза.
— Что ты увидел, скажешь? — серьезно спросил Иисус.
Андрей покачал головой и молча пошел вперед, вниз по дороге. Жесткая трава, примятая их телами, поднималась.
СО-МНЕНИЕ
Он подобрал хитон, сел на шершавую мраморную скамью, рядом положил узелок с лепешками и посмотрел вокруг: справа поднимались вверх пустые каменные скамьи, где-то там, за деревьями, высился храм Ромы и Августа и массивное навершие Парфенона.
— Страннику Павлу — радоваться! — послышался за спиной знакомый свежий голос.
— Мир и благодать тебе, Дионисий Ареопагит, — ответил, не оборачиваясь, Павел, развязал узелок на скамье, отложил аккуратно четыре конца, перекрестился на вечернее солнце, зависшее на западе, взял одну из мягких лепешек, преломил и стал жевать.
Дионисий обошел старика и сел лицом к нему — на теплый камень ступени.
— Ты ходишь за мной — зачем? — спросил Павел. — Разве тебя не было среди тех, в ареопаге и в пронаосе Парфенона, когда я там говорил?
Дионисий ответил не сразу — рассматривал старика: белая просторная рубашка, собранная в складки на запястьях и на поясе; белая полоса воротника, на котором змеились пляшущие пальмирские письмена; лысая голова; жидкая сивая борода и усы; черные брови; набрякшие веки; щеки старика в свете солнца бронзовели темно и древне.
— Я был там, — ответил Дионисий, — и был всюду в Афинах, где ты собирал множество граждан и говорил о своем Боге.
— Что же ты хочешь услышать сейчас? — спросил Павел и протянул мягкую лепешку. Юноша взял лепешку, и Павел невольно залюбовался им: открытое лицо, мягкая борода, сильная шея, гибкое, как у зверя, тело. — Сегодня я ухожу из Афин.
— Знаю, — Дионисий откусил пол-лепешки и задумчиво жевал белыми ленивыми зубами. — Сегодня ночью... во сне... ко мне пришел кто-то в красном хитоне и с горящей свечой в руках, и сказал: «Дионисий, спроси Павла». Но о чем я должен спросить тебя, он не успел сказать, потому что мой раб разбудил меня.
Старик доел лепешку, завязал узелок, отодвинул в сторону.
— Он не сказал, о чем я должен спросить тебя, — повторил юноша.
Павел молчал. Его глаза были глубоки и спокойны.
— Почему ты подвергаешь поруганию красоту Афин? — спросил Дионисий. — Разве красота твоего Бога лучше красоты наших богов? Если, как ты говоришь, сущее в человеке — это вера, то ты видел деревянные доски Апполодора, и там молящийся жрец — разве в нем не пылает всесветная вера? Здесь — родина наших предков и древних богов, зачем нам твой, новый?
— Древнее прошло, теперь все новое, — заметил Павел.
— Откуда ты знаешь? Разве ты дельфийский оракул? — продолжал Дионисий. — Тебя называют Гермесом за твое красноречие, но разве мало было в Афинах сладкоречивых ораторов? У нас был воитель против старых богов — Сократ. Не за то же самое и тебя отовсюду гонят? Если все верят в одно, а ты — в другое, то как докажешь свою истину?
— Скажи, Дионисий, — устало спросил Павел, — от чего ты скорее откажешься — от своей прекрасной одежды или от своей веры в Аполлона?
— Конечно от одежды, — рассмеялся юноша. — Аполлон узнает меня, даже если я буду обнаженным. Одежда когда-нибудь истлеет...
— Скажи, Дионисий, что предпочтешь — статую Аполлона или самого Аполлона?
— Да, странник, статуя Аполлона прекрасна, но сам Аполлон несомненно прекраснее своей статуи.
— И афинянам случалось, — спросил Павел, — свергать плохие статуи и воздвигать хорошие?
— И это было, — ответил юноша.
— И себе ты веришь больше, чем своей одежде, и Аполлону ты веришь больше, чем его статуям? — спросил Павел.
— Да, я присягал хранить и защищать отеческие святыни.
— А я и не зову тебя отрекаться от отеческих святынь. Красота Афин, ваши храмы и идолы — это ваш дом, живите в нем, — сказал Павел. — Но если ты увидишь что-то лучшее, чем прежнее, ты не скажешь, что новое плохо?
— Нет, странник, не скажу, если увижу.
— А если увидишь, тогда будешь держаться за прежнее и гнать от себя того, кто захочет открыть тебе глаза?
— Согласен с тобой, Павел, — улыбнулся юноша. — Ты хочешь сказать, что тебя и твоих помощников и учеников отовсюду гонят именно за то, что вы пытаетесь открывать глаза?