Моя мать никогда не отрекалась от своей антивоенной деятельности. Однако она разочаровалась и, в отличие от многих своих современников (я не стану называть имен, но проницательный читатель поймет, о каких американских писателях поколения моей матери идет речь), публично отринула веру в идеи коммунизма – и не только в его советском, китайском или кубинском воплощении, а как системы. Не могу сказать наверняка, изменила бы она свои чувства и взгляды, если бы не ее большая дружба с Иосифом Бродским – пожалуй, единственные за всю ее жизнь сентиментальные отношения с равным. Значимость для нее Бродского, несмотря на отдаление в последние годы его жизни, невозможно переоценить – с эстетической, политической или человеческой точки зрения. На смертном одре в Мемориальном госпитале Нью-Йорка, в предпоследний день жизни, когда она хваталась за воздух, хваталась за жизнь, а заголовки газет пестрели сообщениями об азиатском цунами, она вспоминала только двух людей – свою мать и Иосифа Бродского. Перефразируя Байрона, его сердце было ее судом.
Сердце ее, увы, часто бывало разбито, и в этой книге много повествуется о романтической утрате. В некотором смысле это создает превратное впечатление о жизни моей матери, ведь она склонна была писать в дневник, в первую очередь, в пору несчастья и гораздо меньше обращалась к нему, если все у нее было в порядке. Но хотя соотношение может быть не совсем верным, мне кажется, что несчастье в любви было в той же мере частью ее, как чувство самореализации, которое она черпала в творчестве, и страсть вечного «ученичества», которую она привносила в свою жизнь (особенно в те периоды, когда она ничего не писала), то есть желание быть идеальным читателем великой литературы, идеальным ценителем, зрителем и слушателем великого искусства. Так, в согласии с ней самой, другими словами, с тем, как она прожила свою жизнь, настоящие дневники колеблются между полюсами утраты и эрудиции. То, что я пожелал бы для нее другой жизни, вряд ли имеет значение.
Неоценимую помощь в редактировании настоящего тома дневников оказал Роберт Уолш, любезно согласившись просмотреть подготовленную к печати рукопись. При этом он выявил и исправил множество ошибок и заполнил ряд лакун.
Ответственность за оставшиеся ошибки несу, конечно, я один.
Сознание, прикованное к плоти
1964
Правая рука = рука агрессивная, рука, которая мастурбирует. Следовательно, предпочесть левую руку!.. Сделать ее романтичной, наполнить чувствами!
Для Ирэн я [
Сама ее «жизнь» зависит от того, чтобы отрицать меня, держать линию обороны.
Всё свалили на меня. Я – козел отпущения.
[
Я не в силах уверить – убедить ее – посредством разумных доводов – что дело обстоит иначе.
Ей лишь удалось убедить меня – когда мы жили вместе – не нуждаться в ней, не цепляться, не зависеть от нее.
Для меня это все уже не важно – удовольствия нет, только сожаление. Почему же я упорствую?
Потому что я не понимаю. Я
Но ей необходимо отвергнуть меня – как мне необходимо было держаться за нее.
«Все что не убивает меня, делает меня сильнее». [
В Ирэн ко мне нет ни любви, ни милосердия, ни доброжелательности. Для меня, в отношении меня она стала безжалостной и черствой.
Симбиотическая связь разорвана. Она от нее отказалась.
Сейчас она лишь предъявляет «счета». Инес, Джоан, Карлос!
Она говорит, что я покалечила ее «эго». Я и Альфред [
(Напыщенное, хрупкое «эго».)
И ее не умиротворит и не излечит ни раскаяние, ни извинения, ни устранение из моего поведения того, что действительно наносило ей вред.
Вспомни, как она восприняла «разоблачение» в «Нью-Йоркере» [
Она говорит: «Я – каменная стена». «Скала». Это – правда.
В ней нет отзывчивости, нет снисходительности. Ко мне – только суровость. Глухота. Молчание. Ее «оскорбляет» даже одобрительное бормотание.
Отвергая меня, Ирэн создает вокруг себя оболочку. Защитную «стену».
– Почему я не кормила Дэвида грудью:
Мать не кормила меня. (Я оправдываю ее тем, что так же поступаю с Дэвидом – все нормально, это мой ребенок.)