И чего она только не делала – и к Яузе ходила на вечерней заре, умываться заговоренной водой, и крапивой хлесталась, и заячьим пометом, по наущению бабки-ведьмачки, живот терла, и велела многорядно рожавшим бабам на своей рубахе по полдня высиживать… Не помогало! И все это время вспоминались мужнины слова – о том, что какая-то девка, затяжелев от него, родила… Ох, и ненавидела она и девку эту, и ее выродка! Отравила б недрогнувшей рукой – вот как ненавидела! Одно удержало: коли б муж узнал, утопил бы ее, как котенка, да еще натешился б наперед…
С каждым годом побои становились все страшнее, но еще страшнее было видеть эту бешеную ненависть, которой загорались его глаза, стоило только им взглянуть на Настасью!
Настасья кожей чувствовала, что рано или поздно он ее убьет, и так оно наверняка и случилось бы, если бы смерть-спасительница не сжалилась над ней. На шестнадцатом году со дня свадьбы ирод умер от кондрашки. Сел вечерять – и упал головой в тарелку с дымящимися щами, кинулись подымать, а он уж и глаза закатил. На похоронах бабы выли, дворня мяла шапки, а Настасья смотрела на гроб сухими глазами, и ничего не было в душе – одни уголечки…
«Отольются: отольются тебе мои слезы! – шептала Головнина Саше, чей образ продолжал стоять перед ее глазами, хотя карета уже проехала не только сам луг, где осталась девушка, но и ниву, и лес и теперь приближалась к господскому дому. – Все из-за тебя, паскуда! Поломалась моя жизнь…»
Она и в самом деле была уверена в том, что не кто иной, как Саша была виновата в мучениях, которые долгих шестнадцать лет пришлось претерпевать от мужа. Если бы девушка оказалась кособокенькой, скудной умом, рябой, на худой конец – просто неприглядной, возможно, Головнина и сумела бы примириться с ее существованием. Но необычная Сашина красота, и самое главное – то, что девка явно и сама сознавала всю силу своих чар, лишало вдову покоя. Перед нею на минуту снова возник черный образ мужа с занесенной над нею рукой, и барыня застонала сквозь зубы, прикрыв глаза и непроизвольно дотронувшись до еле заметного шрамика над верхней губой. Это здесь кожу однажды рассекла мужнина плеть, и солоноватый привкус крови как будто снова чувствовался во рту… «Изведу! На корню изведу!» – стонала Головнина, тяжело ворочаясь на подушках кареты.
В последний раз громко цокнув языком, кучер остановился у господского дома.
Сопровождаемая по пятам стайкой богомолок и приживалок, которые, как тараканы, брызнули ей навстречу со всех щелей двора, Головнина широкими шагами прошла в дом. Тяжелые вдовьи юбки волочились за ней, навевая на окружающих суеверный ужас – до того барыня походила сейчас на большую черную птицу, чье появление не сулит доброму человеку ничего хорошего.
Толкнула резную дубовую дверь, прошла в горницу. Заметила, как при ее появлении в другую дверцу кто-то метнулся, судя по краю цветастого полушалка – баба либо девка. Высокий крепкий парень в вышитой рубахе поспешно сел на лавку, оглядел Головнину нахальными, смеющимися глазами. Потянулся к кадушке, захрустел моченым яблоком.
– Что же ты, друг мой, третий день со двора не выходишь? Этак с тобой и что-нибудь худое может сделаться, – недовольно сказала Головнина, присаживаясь на лавку напротив.
Говорила недовольно, а смотрела с любовью, пряча за суровыми словами гордость за их породу. Бездетная Головнина не могла без замирания сердца смотреть на красивого, справного Алешку: парень был – одно слово – бабья присуха, девичья погибель. По обе стороны лица спускались крупные кольца русых кудрей, глаза – такие, что утонуть в них, а грудь в три обхвата, и сам он весь ладный да пригожий. Дивно ли, что в Первопрестольной Алешеньке покою не было от всяких бесстыдниц?
Катерина Епанчина, родная сестра Головниной, всего месяц как прислала к ней сыночка Алешеньку, Христом Богом умоляя удержать парня в подмосковном имении хотя бы до Покровов. Забаловался Алеша в Москве, засмущал какую-то из тех девиц, что, стыда не имея, начали рядиться в срамное платье да отплясывать на балах, наравне с мужчинами. Еще бы чуть-чуть – и вышла бы беда; родня той девицы подала бы челобитную царю Петру, и окрутили бы Алешу на той бесприданнице; а разве такого удела желали мать и тетка единственному в роду продолжателю славной фамилии?
Алешенька ссылку принял без недовольства. Поселился у тетки на всем готовом, и дворня его полюбила, недаром же прошмыгнула какая-то девка в низенькую дверь! Ох, неспроста это! Да и то подумать – девки у них в Голованове были все как на подбор, кровь с молоком, розовые и налитые, до баловства да ласки дюже подвижные. Как не быть молодому парню охочим до такого!
– Хоть бы к соседям, что ли, съездил – развеялся. А то с самого приезда портки об лавку трешь, – проворчала она, продолжая исподволь любоваться Алешенькой.
– Да мне не скучно, тетенька.
– Вижу я, что не скучно! Ой, смотри, Алешка! Девок мне хотя бы не порти – их потом замуж выдавать, а у девки сам знаешь, какое главное приданое.