Народная мудрость гласит: чтобы узнать человека, надо съесть с ним пуд соли. Пуда соли с Зиной Вихров не съел, но — пусть он знал ее немного времени! — она раскрылась перед ним так бездумно и щедро, что Вихров мог сказать, что он ее знает по-настоящему. Он был уверен в ее духовной силе, в ее неиспорченности, он знал ее страстность, он знал ее искренность и глубоко уважал ее. Он понимал и разделял ее горячий порыв, который бросил их в объятия друг друга, подарив много счастливых минут ему и освободив ее от тяжелых душевных пут, в которых она находилась с момента гибели мужа. Он понимал также, хотя это и причинило ему глубокую боль, ее решение, когда Зина отказалась от него, любя его, — этого нельзя было скрыть, да Зина и не скрывала от него этого неожиданно сильного чувства, охватившего ее: гордая и сильная, она не хотела строить свое счастье на развалинах чужого! Наконец, он знал, что Зина заслуживает своего счастья и может принести настоящее счастье своему избраннику. Если бы не было мамы Гали, Зина сделала бы счастливым его, так же, как был с нею безмерно счастлив Мишка-медведь, и по-другому — ведь ничто в мире не повторяется! Но она видела маму Галю и понимала, что настоящая любовь Вихрова принадлежит — неизменная, постоянная, прочная, навсегда! — этой женщине с милым лицом и каштановыми волосами, женщине со стройной фигурой и звонким смехом, женщине, родившей ему сына. И она решительно оборвала свою связь, почуяв, что заходит слишком далеко сама и что чувство Вихрова начинает разгораться, как костер в ветреный день… Все это было так, и все это говорило о Зине как о сильной натуре, способной на высокие чувства и решения. Но как можно было сочетать все это с тем, что произошло? Что ты наделала, Зина? Что ты наделала? Неужели ты сознательно, без чьей-то злой воли, пошла на этот шаг, низкий и подлый! И вот — исковеркана вся жизнь!
Он вспоминал невольно часы, проведенные вместе с Зиной. И вспоминал о той перчатке, что дал Зине в газогенераторной машине. И вспоминал случайно увиденную наготу Зины на левом берегу. И шторм, во время которого Вихров уже поставил крест на своем будущем. И то, как предстала Зина перед ним в своем гнезде. И тепло ее тела, и запах ее тела, и руки ее, и волосы, и глаза, удивительные глаза, от которых нельзя было оторваться, в которые хотелось смотреть и смотреть… В глаза эти сейчас смотрят тюремные надзиратели!
И удушье терзало его все сильнее.
Боли становились нестерпимыми. Стоны вырывались из его судорожно сдавленной глотки. Он клал лицо в подушку, чтобы заглушить эти стоны, чтобы заглушить эту отвратительную музыку в груди, которая всю комнату превращала в гнездо умирающих… Нервы его были напряжены до предела — и от удушья, которое казалось бесконечных, и от отсутствия сна, и оттого, что пища не шла Вихрову в горло, и от страдания, причиненного ему поступком Зины, и от жалости к себе он начинал плакать. Все, все, все было плохо! Ах, как плохо!..
А мама Галя уже стояла в дверях спальни, неслышно приходя из детской, и слушала, как страдает он и что-то бормочет сам себе, и корчится в постели, ища какого-то такого положения, чтобы хоть один разок вздохнуть по-человечески, полной грудью, и не мог этого сделать… Она подходила к нему, клала осторожно горячую руку ему на плечо, присаживалась так, чтобы не стеснить его хоть немного, и говорила:
— Ну, почему ты не крикнул мне, не постучал ложечкой о стакан — я бы услышала… Вызвать врача или сестру?
А он не хотел сказать, что ему было жалко будить ее, и храбрился, и хорохорился, и хотел показать, что он еще молодец, что он может терпеть еще сколько угодно. Но уже мама Галя шла к телефону в столовой, и звонила, и опять возвращалась к нему, тонкая, как тростинка, как девочка-подросток, в своей длинной, прозрачной ночной рубашке, со спутанными от сна волосами, и охватывала по-детски свои плечики сложенными на груди руками, чуть ежась от прохлады. И, пытаясь развеять его, пытаясь отвлечь его от боли, насмешливо говорила:
— Будешь еще судить людей, папа Дима? Видишь, как это вредно тебе! Пусть уж лучше тебя судят, а?
Он делал гримасу вместо улыбки, благодарный ей за ее попытки. Горячая нежность к ней охватывала его. Он клал ей свою бедную голову на колени и дышал ее теплом, и казалось, боли становились менее мучительными.
А жизнь продолжала идти своим чередом.
То и дело всплески ее потока долетали до скорбного ложа Вихрова. Пришла однажды счастливая Милованова и сказала маме Гале, что ее Гошку увольняют в запас, что он остается в городе, будет работать в педагогическом институте, что он уже зачислен в штат, но имеет право на трехмесячный отпуск и они поедут в Крым — отдыхать. В Крым! Вы понимаете это? Аж в самый Крым! Мечта! Они хотели сделать это в свой медовый месяц, накануне войны. Но они все-таки сделают это, хотя бы и на четыре года позже Медовый месяц!