Подобно Цицерону, у Гракха было чувство истории; важным отличием было то, что Гракх никогда не обольщался относительно своего места и роли; поэтому он видел гораздо больше, чем Цицерон. Он одиноко сидел в эту теплую и нежную Итальянскую ночь и пересматривал в уме странный случай Римской матроны и патриция, которые завидовали варварской рабыне. Сначала он подумал, говорила ли Юлия правду. Он решил, что говорила. По какой-то причине суть ничтожной трагедии Юлии, освещалась Варинией, — и он задавался вопросом, точно ли смысл их собственных жизней не содержался в бесконечных знаках наказания, выстроившихся линией вдоль Аппиевой дороги. Гракха не беспокоила нравственность; он знал людей, и его не привлекала легенда о Римской матроне и Римской семье. Но по какой-то странной причине он был глубоко обеспокоен тем, что сказала Юлия, и вопрос не оставлял его.
Ответ пришел мгновенной вспышкой понимания, которое заставило его похолодеть и потрясло до такой степени, как он редко бывал потрясен раньше; и оставило его полным страха смерти, ужасной и полной тьмы и небытия, которые приносит смерть; поскольку ответ отнял у него великую циничную уверенность, поддерживающую его и оставил его опустошенным, сидящим на каменной скамейке, жирного и пузатого старика, чья личная судьба внезапно оказалась связана с огромным движением течения истории.
Он это ясно видел. То, что так недавно появилось в мире, где целое общество было построено на спинах рабов и симфоническое высказывание этого общества было песней хлыста. Что он сделал с людьми, которые владели кнутом? Что Юлия имела в виду? Он никогда не женился; зародыш этого настоящего понимания помешал ему когда-либо жениться, поэтому он покупал женщин и наложницы в его доме были тогда, когда он в них нуждался. Но в доме Антония Гая был конкубинат, так как каждый джентльмен содержал много женщин, также, как каждый содержит множество лошадей или собак, и жены знали и принимали это, и уравновешивали дело с мужчинами-рабами. Дело было не просто в разложении, а в чудовище, извратившем весь мир; и эти люди, собравшиеся провести ночь на Вилла Салария, были одержимы Спартаком, потому что Спартак был тем, кем они не были. Цицерон, возможно, никогда не поймет, откуда взялась у раба эта таинственная сила, но он, Гракх, понял. Дом и семья, честь и достоинство и все хорошее и благородное было защищено рабами и принадлежало рабам — не потому, что они были хорошими и благородными, а потому, что их хозяева передали им все, что было священным.
Поскольку у Спартака было видение того, что может быть — интуитивное видение — так и у Гракха было свое видение того, что может быть, и то, каким он увидел будущее, заставило его похолодеть, сделало его больным и испуганным. Он встал, захватил с собой свою тогу и тяжелыми шагами потащился к своей комнате и постели.
Но он не мог спать спокойно. Он проникся желанием Юлии и, как маленький мальчик, плакал беззвучными и сухими слезами о спутнике в своем одиночестве и, как маленький мальчик, он сделал вид, что рабыня Вариния разделила с ним свою постель. Страх дал силу его жалкому стремлению к добродетели. Его толстые, унизанные кольцами руки гладили призрак на простыне. Часы шли, и он лежал там со своими воспоминаниями.
Они все ненавидели Спартака. Этот дом был заполнен Спартаком; никто не представлял его облик или вид, образ мыслей и манеры, но этот дом был заполнен его присутствием и Рим были наполнен его присутствием. Это была полная выдумка что он, Гракх, был свободен от этой ненависти. Напротив, его ненависть, которую он всегда так тщательно скрывал, была более жестокой, более горькой, более острой, чем их ненависть.
Когда он боролся со своими воспоминаниями, его воспоминания обретали форму и вид, цвета и реальность. Он вспомнил, как сидел в Сенате — и он никогда не сидел в палате Сената, не чувствуя негодования и негодовал на собственную гордость, ведь он находился там среди великих, аристократов, — когда быстрой почтой пришли новости из Капуи, что произошло восстание среди гладиаторов в школе Лентула Батиата и оно распространяется по сельской местности. Он вспомнил волну страха, охватившую Сенат, и то, как они начали кудахтать, как огромная стая гусей, все они говорили сразу, все они говорили дикие, исполненные страха вещи просто потому, что горстка гладиаторов убили своих тренеров. Он вспомнил свое отвращение к ним. Он вспомнил как он встал, собрал свою тогу и бросил ее через плечо, жест, ставший его визитной карточкой, и загремел на своих августейших коллег:
— Джентльмены — джентльмены, вы забыли кто вы!
Они перестали болтать и повернулись к нему.
— Джентльмены, мы столкнулись с преступлением горстки ничтожных, грязных, обреченных на убой рабов. Мы не столкнулись с вторжением варваров. Но даже если бы было так, джентльмены, мне казалось, что Сенат может вести себя несколько иначе! Мне кажется, что мы обязаны соблюдать определенное достоинство!