Галина тоже мечтала поговорить с Ряпосовым. Она знала о завтрашнем дне по его письмам. По пути в столовую через пустырь среди выкорчеванных пней, лежащих кверху корнями, увидела стайку мальчишек. Остановилась, будто происходившее было подстроено нарочно для неё. Сердце Галины вздрогнуло радостью: небо голубело над пустошью, а над лесом оно отливало зеленью, и в эту его зеленоватую синеву величественно и робко уходил маленький бумажный змей. Она замерла, будто увидев тайный знак из недалёкого будущего, которое должно стать таким же светлым и тёплым, как этот день.
Лошадёнка миновала дощатый навес автобусной остановки. Галина увидела Ряпосова на телеге, на ящике. Подумала, что их «опаивают» чем-то в лагере, потому они и становятся покорными, эти бесконвойники. Если бы не письма… Даже усомнилась: вдруг, подрядил кого (поварихе Настасье один писал из «оцепки», а потом оказалось – не сам). Насчёт Ряпосова Галина решила: не чужие письма. В них узнавалось то покорное бесстрашие, какое исходило и от него самого. Открыв ему свою тайну, поняла, что тайна эта теперь не кажется ей особенно горькой, да и не такой уж постыдной. Жизнь, до этого похожая на завинченный варочный котёл, открылась.
– Куда?
– В угол.
Взял мешок, понёс.
– Накладную.
Роется в кармане.
– Потеряли?
Галина услышала: сердце колотится у неё, будто получило дополнительную силу для своих ударов. Ряпосов сидит на груде мешков в полумраке подсобки, молчит, руки опущены, жилы на них вздулись. Глаза поднял:
– Завтра выйду…
– Приходи, – говорит она. – Улица Зелёная, восемь.
Его волной поднимает. Он, как перед смертью видит череду своих женщин, попадались ничего. Но Галина… Она делает шаг, обнимает, руки гладят стриженый затылок. Скорей бы завтра…
– Как зовут тебя?
– Константин.
«Какое хорошее, крепкое имя», – радостно подумала она. Он стал отъезжать, как обычно. Отвязал лошадь. Взгромоздился на ящик (такому бы в машине за рулём). Но Галина на этот раз не как обычно стояла на крыльце, она смотрела ему вслед…Зал в клубе походил на нутро огромного амбара. Стены были деревянными, почерневшими, глухими, и от них вверх уходили оголённые стропила, упираясь в конёк крыши. Наспех сляпано, в щели дует, а стоит давно. Ряпосов наблюдал исподлобья, как ряды скамеек, будто линейки в тетради, заполнялись буковками-людьми. Но потом сообразил, – и на буквы они не похожи, а на серийно отштампованную вещь: стрижка, морда, роба… Красный занавес раздвинулся и напомнил платье женщины с разрезом спереди, раскрывающимся на ногах. Выскочил конферансье Нюшкин, приодетый в чёрный пиджак и казённые брюки. Гибко поклонился: он артист. Изгваздал зажжённой головнёй администратора цирка, двести шестая.
– Поёт Вла-а-а-димир Горелов! – Ради концерта разрешили имена.
Сидит этот парень за наезд. Наехал на старушку. Она умерла, но не от наезда, а от сердечного приступа. Сама полезла под грузовик, перебегала дорогу в неположенном месте.«Не осуждай меня, Прасковья,
что я пришел к тебе такой…»
Следующим номером программы были цыгане: выпрыгнули из-за кулис разом, пыль столбом. Они, поскандалив на деревенской дороге с русским мужиком, обрезали уши его десятилетнему сыну. Злостное хулиганство, особо циничное… Ряпосов считает: не только посадить таких, но и уши надо было им обрезать… В национальных костюмах пляшут, хлёстко шлёпая себя руками по голенищам сапог, дружно воя на родном языке:
«Ручеёк мой, ручеёк,
брал я воду на чаёк…»