Не сохранись ничего из его работ, и Ефим Честняков так и ушел бы из человеческой памяти последним из несчетного племени деревенских юродивых, живших безбытно и одиноко и умиравших незаметно. Но, по счастью, его картины не успели истлеть по чердакам и чужим стенам, глиняная скульптура не вся была перебита ребятами при играх, тетради с прозой и стихами, черновики писем и дневники не понадобились на растопку. Сразу после смерти Честнякова односельчане попросили знающих людей из города поглядеть, что осталось после их земляка. Чтобы добро не пропадало вместе с избою, на месте которой теперь шумят в деревне луговые травы, соседи по извечной крестьянской привычке беречь даже и не очень нужные вещи разобрали по домам что могли.
Теперь эти остатки терпеливо собраны и еще продолжают собираться работниками Кологривского и Костромского музеев и понемногу расшифровываются. Чтение затруднено из-за плохой сохранности бумаги: карандаш, которым в основном писал Честняков, плохо хранится, а мельчайший почерк еще усугубляет трудность, и все делается не так скоро как хотелось бы. Но то, что судьба в этом случае не равна биографии, позволяет нам на основе уже известного материала проследить историю и существо идеи, владевшей Честняковым; до биографии человека написать биографию Мысли о гармонической деревне с совершенным населением, о деревне всеобщего благоденствия, которую он строил упорным воображением несколько десятилетий.
* * *
Детство Ефима Честнякова обыкновенно, отрочество и юность пестры, отданы учебе в Кологривском уездном училище, затем в Новинской учительской семинарии, по окончании которой он становится народным учителем. Тут биография сельского интеллигента часто тормозилась: дальше шли только годы работы, которые, оборотясь, трудно было отличить друг от друга. Однако при внешней обыкновенности детство Честнякова научило зоркости его сердце, поселило в мальчике тревожное предчувствие, что есть в нем силы для какой-то большой работы. А школа, разбуженный ею голод знания, это зыбкое предчувствие еще укрепили.
Конец XIX века во многих крестьянских детях разбудил молодое чувство силы и уверенности. Следом за одним из героев горьковского Клима Самгина они могли бы сказать про себя о непознанном в мире: «Это я открою!» и почувствовать за собой благословляющую тень Ломоносова. Но если для других таких молодых умов отечеством становится знание, и они оставляли родные места для городов, то Ефим сразу знал, что его дом — Шаблово, и все, что он постиг и постигнет, должно быть применено только здесь, на благо и славу этому уголку земли. Он еще не видел утопического будущего своей деревни с той полнотой, какая раскроется в последующие годы совершенствования замысла, но местом действия его снов и просветительских планов с первых порывов сознания было Шаблово.
Шаблово стоит открыто, просторно, и за рекой Унжей уходят синие лесные дали без края, и тени облаков далеко пятнают луга, и дорога уходит из деревни дальше к Илешеву, где похоронен Честняков, тоже дальняя и бескрайняя, теряется в полях, где угадываются другие деревни и иная жизнь.
Холодные звездные осенние и зимние ночи обнимают деревню своим страшным величием, и голос бесконечности слышен здесь лучше, чем в однообразной тесноте городских улиц и дворов. В таких открытых пространствах взгляд беспомощно ищет привычной опоры для будничной мысли и, не находя ее, увлекает душу к невольным обобщениям.
Это пейзаж классический в русской поэтической биографии. Такая даль открывается с пушкинского парнасского холма над Соротью в Михайловском, так владеет пространством за Которослью некрасовский дом в Карабихе, так в двух шагах от есенинского дома в Константинове земля обрывается к Оке и уходит за реку в бескрайность.
Мы все знаем это томное волнение перед внезапно открывшейся далью лесов, полей, моря, горных вершин, словно нам предстоит лететь над этой далью, а крылья смяты повседневностью и не готовы к полету. Когда же душа с первого дня формируется в виду такой шири, она исподволь раскрывается вся, и тогда, даже если обречь человека на пожизненное заключение в тесной комнате, его мысль будет многоохватна и непременно будет искать распространения на все человечество.
Не мудрено, что ему было тесно учительство, да еще по чужим деревням, ведь он уже знал завораживающую пленительность деревенских сказок, обрядов, всю орнаментальную сторону быта, впитанную с речью бабушки и дедушки, как это впитывается всеми деревенскими детьми, с тою только разницей, что Честняков чувствовал острее и видел дальше и уже догадывался о важности этой стороны крестьянской жизни, если развивать ее сознательно и умно.