— Ах, Континент, пошли мне мечту!
— Она у тебя уже здесь, — сказал Дэвид.
— Где? В конечном итоге мечтой оказывается то место, где мы были моложе.
— Как любое другое.
— Ворчун!
— Уличный оратор! Я бы мог поиграть в бомбы в Булонском лесу.
Когда в таможне они проходили мимо леди Сильвии, она окликнула их из-за кипы великолепного белья, синего термоса, сложного электрического приспособления и двадцати четырех пар американских туфель.
— Вы присоединитесь ко мне сегодня вечером? Я покажу вам прекрасный Париж, чтобы вы могли запечатлеть его на ваших картинах.
— Нет, — ответил Дэвид.
— Бонни, — предупредила дочь Алабама, — осторожнее, попадешь под багажную тележку, она переломает тебе ножки, и они уже никогда не будут ни «chic» ни «élégante» — во Франции, как мне говорили, много подобных прекрасных слов.
На поезде они проехали розовый карнавал Нормандии, миновали искусные узоры Парижа и высокие террасы Лиона, колокольни Дижона и белую сказку Авиньона, ради того, чтобы оказаться в лимонном краю, где шелестели черные листья и где тучи мотыльков мелькали в гелиотроповых сумерках. Чтобы оказаться в Провансе, где не было надобности в зрении, пока не возникало желания посмотреть на соловья.
II
Глубоко греческая сущность Средиземноморья до сих пор превосходит нашу кичливую лихорадочную цивилизацию в покое. Многовековые руины покоятся на серых горных склонах, она засевает прахом бывших сражений пространства под оливами и кактусами. Спят античные рвы, пойманные в плен жимолостью, хрупкие маки пятнают кровавыми пятнами дороги, виноградники в горах напоминают клочья разорванного ковра. Средневековые колокола усталым баритоном возвещают праздник безвременья. На камнях неслышно цветет лаванда. В вибрирующем воздухе, пропитанном полдневным зноем, трудно что-то рассмотреть.
— Великолепно! — воскликнул Дэвид. — Оно совершенно синее, пока не присмотришься повнимательнее. Но если присмотришься, оно становится серым и розовато-лиловым, а присмотришься еще внимательнее, оно суровое и почти черное. Ну а если быть совсем точным, оно аметистовое с опаловыми вкраплениями. Что
— Я не понимаю. Подожди, подожди. — Алабама прижалась носом к покрытой мхом стене замка. — «Шанель» номер пять, — твердо заявила она, — пахнет, как твой затылок.
— Только не «Шанель»! — возразил Дэвид. — Думаю, здесь что-то более стильное. Иди сюда. Я хочу тебя сфотографировать.
— И Бонни?
— Да. Полагаю, ей пора подключаться.
— Посмотри на папу, счастливое дитя.
Девочка не сводила с матери больших недоверчивых глаз.
— Алабама, ты не могла бы немножко повернуть ее, а то у нее щеки шире лба. Если не подать ее немножко вперед, она будет похожа на вход в Акрополь.
— Ну же, Бонни, — попросила Алабама.
Обе повалились в заросли гелиотропов.
— Боже мой! Я поцарапала ей личико. У тебя нет с собой чего-нибудь дезинфицирующего?
Алабама внимательно осмотрела грязные пальчики дочери.
— Как будто ничего опасного, но мне кажется, все-таки лучше вернуться домой и обработать царапины.
— Меня домой, — тягуче произнесла Бонни, выбивая слова, как кухарка, выбивающая толкушкой картофельное пюре. — Домой, домой, домой, — радостно тянула она, подпрыгивая на отцовских плечах.
— Вот, дорогая. «Гранд-отель Петрония» и «Золотые острова».
— Может, нам переехать в «Палас» или «Юниверс»? У них в саду больше пальм.
— И предать свою, можно сказать, историческую фамилию? Алабама, отсутствие исторического чутья — твой самый большой недостаток.
— Не понимаю, зачем мне историческое чутье, я и без него могу оценить белые пыльные дороги. Когда ты так несешь Бонни, мне на ум приходит труппа трубадуров.
— Точно. Пожалуйста, не дергай папу за ухо. Ты когда-нибудь попадала в такую жару?
— А мухи! И как люди терпят их?
— Может быть, пойдем подальше от моря?
— По этим камням не побегаешь. В сандалиях было бы удобнее.
Они шли по дороге времен Французской Республики мимо бамбуковых занавесей Йера, мимо связок войлочных шлепанцев и будок с женским бельем, мимо сточных канав, заросших буйной южной травой, мимо фиглярствующих экзотических марионеток, вдохновляющих бронзоволиких провансальцев мечтать о свободе в Иностранном легионе, мимо съеденных цингой попрошаек и пышных бугенвиллий, мимо пыльных пальм, шеренги запряженных в коляски лошадей, мимо выставленных тюбиков с зубной пастой в деревенской парикмахерской, от которой за версту пахнет «Шипром», и мимо казармы, которая придавала городу цельность, как семейная фотография в большой и неприбранной гостиной.
— Сюда.
Дэвид посадил Бонни на кучу прошлогодних газет в сыровато-прохладном холле отеля.
— Где няня?
Алабама сунула голову в отвратительную плюшево-кружевную гостиную.
— Мадам Тюссо нет. Полагаю, она собирает материал для своей Британской сравнительной таблицы, чтобы, вернувшись в Париж, сказать: «Все правильно, разве что цвет облаков в Йере, когда я была там с семьей Дэвида Найта, показался мне чуть более похожим на цвет серых линкоров».
— Она воспитывает в Бонни понимание традиции. Мне она нравится.
— И мне тоже.
— Где няня? — У Бонни глаза от тревоги стали круглыми.