Девочка часто играла в доме бабушки. Они понарошку занимались домашним хозяйством. Бонни изображала главу семьи; ее бабушка получила вполне милого ребенка.
— Когда я была маленькой, детей не держали в строгости, — говорила она.
Ей было жаль Бонни, так как девочке надлежало многое узнать о жизни, прежде чем она начнется для нее. Алабама и Дэвид настаивали на этом.
— В детстве твоя мать ела так много сладостей в угловой лавочке, что мне нелегко было утаить это от ее отца.
— И я буду такой же, как мамочка, — объявила Бонни.
— Будешь-будешь, — засмеялась бабушка. — Но, знаешь, все меняется. Когда я была маленькой, горничная и кучер спорили о том, можно ли мне брать в церковь по воскресеньям большую оплетенную бутыль. Дисциплина была тогда скорее для проформы, и наказывали кого-то редко.
Бонни внимательно смотрела на старую даму.
— Бабушка, расскажи мне, как все было, когда ты была маленькой.
— Я была очень счастлива в Кентукки.
— А как? Ну же!
— Не помню. Была похожа на тебя.
— Я стану другой. Мамочка говорит, что я смогу стать актрисой, если захочу, и учиться в Европе.
— А я училась в Филадельфии. Тогда все обдумывалось заранее.
— А еще я буду гранд-дамой и буду носить красивые платья.
— Шелковые платья для моей мамы привозили из Нового Орлеана.
— А еще ты что-нибудь помнишь?
— Помню своего папу. Он привозил мне игрушки из Луисвиля и считал, что девушки должны рано выходить замуж.
— Ну же, бабушка.
— Я не хотела замуж. Мне и без того было хорошо.
— А когда ты вышла замуж, тебе тоже было хорошо?
— О да, дорогая, но по-другому.
— Ничего одинакового не бывает, правда?
— Не бывает.
Старая дама засмеялась. Она очень гордилась своими внуками. Они были умными и воспитанными детьми. Приятно было смотреть на нее и на Бонни, которые делали вид, будто знают все на свете, все и обо всем, они постоянно делали такой вид.
— Мы скоро уедем, — со вздохом произнесла девочка.
— Да, — вздохнула ее бабушка.
— Послезавтра уезжаем, — сказал Дэвид.
Из окон столовой в доме Найтов было видно, как тянулись к земле деревья, похожие на оперившихся цыплят. Яркое щедрое небо плыло над землей, ветерок поднимал занавески, словно паруса.
— Вы никогда нигде не задерживаетесь надолго, — проговорила девочка, причесанная по-китайски, — но я на вас не в обиде.
— Мы когда-то думали, — отозвалась Алабама, — что жизнь в одном месте не похожа на жизнь в другом месте.
— Прошлым летом сестра ездила в Париж. Она сказала, что там… что туалеты в Париже на всех улицах… хотела бы я посмотреть!
Какофония звуков, витавшая над столом, то стихала, то усиливалась, совсем как в скерцо Прокофьева. Алабама вносила в это отрывистое стаккато то единственное, что так хорошо знала:
— Алабама, о чем ты думаешь?
— О форме вещей, — ответила она. Застольная беседа врывалась в ее мысли, как стук копыт на мостовой.
— Говорят, он ударил ее в грудь.
— Соседям пришлось позакрывать двери, чтобы защититься от пуль.
— Только представьте, четверо в одной постели!
— И Джей выпрыгивал из фрамуги, так что они больше не могут снимать этот дом.
— А я не виню его жену, даже если он обещал спать на балконе.
— Она сказала, что лучше всего аборты делает один врач в Бирмингеме, но они поехали в Нью-Йорк.
— Миссис Джеймс была в Техасе, когда все случилось, и как-то Джеймсу удалось все замять.
— Шеф полиции привез ее в патрульной машине.
— Они встретились возле могилы ее мужа. Говорят, он намеренно похоронил свою жену рядом, с этого все и началось.
— До чего по-гречески!
— Боже! Как-то это не по-человечески.
— Напротив. Вполне человеческие страсти.
— Помпейи.
— Никто не хочет домашнего вина? Я процедила его через старенькое полотенце, но осадок все равно есть.
В Сен-Рафаэле, вспоминала Алабама, вино было сладким и теплым. Оно липло, как сироп, к горлу и склеивало мир в одно целое, несмотря на жару и испарения моря.
— Как прошла ваша выставка? Мы видели репродукции.
— Нам нравятся недавние картины. Никто еще так не насыщал балет жизнью со времени…
— Я хотел, — сказал Дэвид, — передать ощущение ритма, с каким глаз ловит каждое движение вальса, и ритм мазков совпадает с танцевальным тактом, какой отмеривали бы ваши ноги.
— Ах, мистер Найт, — восклицали дамы, — до чего чудесная мысль!
Мужчины говорили «молодчина» и «здорово», так повелось с начала депрессии.
Скользнув по их лицам, как по тропинкам, свет останавливался в глазах, словно паруса детских корабликов, отражавшихся в пруду. Кольца от камней, брошенных с берега гуляющими, ширились и исчезали, и глаза оставались глубокими и спокойными.
— Ах, — сетовали гости, — мир ужасен и трагичен, и мы не можем избавиться от желаний.
— И мы не можем — вот почему у нас на плечах лишь кусок от глобуса, и тот держится непрочно.
— Можно спросить, что это?