Ее никак не могли убить. Она осталась совсем одна здесь. Все старые лошади давно умерли. Все ее соседки. А она подставляла бока мутному апрельскому солнцу. Левый, правый, ребра, отвислый прохладный живот. Я один раз до него дотронулся. Она стояла к нам ближе, чем обычно. У меня мерзли руки, и теперь тоже, всегда мерзли, мы слишком рано пришли, еще ничего не нагрелось, даже ящики еще мокрые. И что? Мне захотелось до нее дотронуться. Ну, до чего-то живого. Обычно я грел руки в ширинке, ну или под мышку прятал. А здесь мне захотелось дотронуться до другого живого. Что не я. Да. Она не испугалась. Не отшатнулась. И я погладил ее живот. Сначала, конечно, было тепло. Вены, твердые, и жесткая шкура. Да. Шкура старого существа. Как прабабушкина кожа. И сначала — тепло. А потом рука поняла, что это не тепло. И отдернулась. Живот был прохладен. А она? Она придвинулась ближе. Ей понравилось. Наверное, я был горячее. Ей понравилось, лошадка переступила с ноги на ногу. Я снова положил руку к ней туда. Может, она вспомнила про доктора? У них теплые руки обычно. Не как у меня.
Я стоял, слышал, как раздают карты, но не шел. Лошадка не смотрела на меня. Какая разница? Только маленькое тепло... Да. Пока я здесь. Пока рука еще здесь. Пока еще можно... Не важно, кто это, откуда, только вот маленькое тепло, маленькая рука... Я хотел убрать руку, неудобно так стоять, а она — нет, не надо. Не убирай! Постой еще так! Еще чуть- чуть... Немножко... Вот так... Так...
Она повернула морду и толкнула носом мою кисть. Подбросила слабо. Еще! Положи еще!.. Мы с ней задремали... Я спал в ней, в ее животе. В таком гулком, прохладном, как пустой храм. В пустом животе старости... Там было пусто и хорошо.
Влажный, анонимный мир матерей и смерти... Меня коснулся тихий ветер исчезновения, мокрый ветер земли и рождений.
Может, она думала — я ее сын? И скоро уйду. И она тоже уйдет. Туда, куда стоит мордой. Повернув голову, я смотрел туда же. В сторону реки, а там дальше степь, уже не белая, а весенне-тревожная степь. Пока почти без птиц. Только далеко-далеко точка, коршун наверное, и облака белые-белые, апрельские. И закаты... Но закаты она проводила уже одна. Там, среди призраков своих мертвых подруг, в конюшне...
Больше я никогда не видел эту старую белую лошадь. Наяву — ни разу.
Мы не находили лошадиных черепов. Нет. Однажды мы пришли сюда — и ничего не было. Никого уже не было ни в конюшне, ни в загоне. Тогда я туда и вошел.
Огромные, всегда влажные клены до сих пор стоят. Им здесь — курорт! Какая земля! Рай. И не просто рай, а рай без людей. Мы так и представляли себе их корни. Как они шевелятся в скользкой земле. Как пьют подземную воду. Глубоко-глубоко. Темные подземные воды. От этого мурашки по коленкам. Мы себя пугали еще не так! Клады... У мертвых, оставшихся здесь, наверняка припрятаны штучки. Да. У мертвых всегда что-то припрятано. У них такой вид. Такой таинственный. А кто просто лежит — это только так, отвести нам глаза! У них всегда есть тайна. У всех.
Нас не трогала смерть. Ни с какого бока. Это было еще далеко. Мы искали
В конце концов, эти черепа и были для нас воплощением клада. У нас все сжималось внутри, когда они показывались из-под земли. Как шампиньоны. После дождей. Они вылезали на поверхность, взламывая землю. Час назад мы здесь проходили — и ничего. А теперь вот он! Воооот! Вдруг — рррраз и все. Вот — он. Маленькая белая горка.
Что их толкало, что их влекло сюда?! Нам было не до этого. Наплевать. С нас хватало этого замирания под ложечкой.
Мы здесь топтались, как грачи, опустив клювы, всматривались в землю. Так мы могли бродить часами.
Что все это было? Эти часы на кладбище, которое встало на дыбы? Не знаю.
Только эти странные движения... Вот здесь «тепло». Да. Когда мы вытаскивали черепа. Это было не так-то легко. Мы вставляли три пальца в глазницы. Как будто давно-давно все это знали. Осторожно пропустив сквозь землю пальцы, мы входили в глазницы... И потихоньку — на себя. Тянешь осторожно и сразу. Они были полны землей, и казалось, ты держишь чашу. Дикую чашу. Она полна до краев степной землей. Белые в трещинках чаши... Легкие и страшные.
А потом были карты... Большая игра. Мы совсем обалдевали от грязи, скуки и дождей. Мы убивали здесь время и никак не могли его убить. Оно никак не хотело умирать! Особенно в дождь. Особенно между пятью и семью часами. Мы перебирались в школьный сад, усаживались под кустом сирени и раздавали в дурака. Или в козла. Первый кон, второй и все! Стоит только войти! Время умирало само. Почти сразу.
Лил дождь, переставал, поднимался ветер... Мы передвигали куртку Костыля от капель — и снова. Туда-сюда. Раздали. Молчим, смотрим, что у кого. Пошло. «Давай. С кого заход? У кого шестерка крестей? Эй! У кого шама?!» — мы так ее называли. Сейчас — так же? Нет?
До мозолей на пальцах. Бедный Костыль! «Мой шнопак уже ни хера не чувствует! Совсем мне нюх отшибли!»