— Ступай в Айдын. Если жива еще моя родня — поможет. А нет, сам устраивайся. Ты ведь шорничать любишь? Вот и заведи себе мастерскую… Не перечь, так надо. Даст бог, еще встретимся!..
Расставшись с Гюндюзом, Мустафа совершил первый шаг по новому пути. Он дался ему без всяких усилий. Напротив, избавиться от самого себя в тогдашнем его состоянии было облегчением. А это, в свою очередь, упрощало задачу шейха.
Абу Али Экрем, как звали старца, был одним из тысяч безвестных суфийских наставников. Не десятки, не сотни мюридов, как у знаменитых шейхов, а всего несколько человек следовало за ним. Но он обладал методом, разработанным поколениями суфиев и доставшимся ему по длинной многовековой цепочке учителей, что восходила к достославному аскету и философу Джунайду из Багдада по прозванию «Павлин нищих».
Шейхи и их ученики полагали, что на пути самосовершенствования постигают нечто надсознательное, то есть Истину, или, что для них было равнозначным, Бога. Между тем они учились управлять подсознательным в себе и в других.
Согласно многовековой традиции, шейху прежде всего надлежало превратить душу мюрида в чистый лист бумаги, смыть все, что было начертано прежней жизнью. Абу Али Экрем сразу увидел: его новый мюрид не корыстолюбив. Но гордыня воина, хоть и была надломлена, все еще сидела в нем. И потому он задал ему первым уроком нищенство. Мустафа должен был побираться по окрестным деревням, добывая пропитание шейху, себе и двум другим подвижникам. Унижение должно было расправиться с остатками его гордыни. Но после всего, что Мустафа испытал во время Анкарской битвы и вслед за ней, скитаясь, точно обложенный волк, по чащобам, могло ли нищенство стать для него большим унижением?
Вскоре шейх почувствовал: новый мюрид подобен трупу в руках обмывателя. И тогда он принялся воскрешать в нем волю, но совсем иную, чем прежде.
Если познание приравнять к восхождению или к пути, как это делали суфийские шейхи, то тело человека можно уподобить коню, а душу — всаднику. Чтобы подчинить коня повелениям всадника, шейх начал с утеснения плоти. Голодом, ночным бдением. Заставлял Мустафу множество раз подряд повторять одну и ту же молитву, по сорок раз подниматься к вершине холма и снова спускаться к пещере, не переставая твердить имя божье.
Уроки эти Мустафа исполнял с усердием. Его тело воина было привычно к тяготам. Вот разве что голод. Но и его он научился смирять. Подвязывал по совету одного из отшельников плоский тяжелый камень к животу.
На пути к познанию, которым вел Мустафу шейх, как на всяком пути, были стоянки, называемые «макамами». Они сменяли одна другую со скоростью, на которую был способен путник.
Первой стоянкой считалось покаяние — «тауба». Отныне он должен был устремлять все свои помыслы к Истине, к абсолюту. Это покаяние Мустафа принял, когда, встав с колен, поведал шейху о своей жизни, а затем расстался с Гюндюзом и со своими деньгами.
Затем шли стоянки осмотрительность — «вара» и, вытекавшая из нее, воздержание — «зухд». Здесь путнику следовало точно различать дозволенное и запретное и воздержаться от последнего. Все строже проводя этот принцип, надо было сначала воздерживаться от излишка — хорошего платья, вкусной пищи. Потом от всего, что удаляет помыслы от Истины, доходя, наконец, до отказа от всякого желания.
Оба эти макама Мустафа одолел довольно быстро. Дольше был переход к следующей стоянке — «факр» — нищета. Она понималась не только как добровольный отказ от земных благ ради жизни духовной. Даже движение собственной души путнику следовало считать не своим собственным, а принадлежащим Аллаху…
Минули осень, зима и весна. Снова наступило лето. Однажды под вечер, глядя в пламя костра, разложенного у входа в пещеру, шейх сказал:
— Ежели ты преуспеешь, Мустафа то вскоре душа твоя начнет очищаться, подобно тому, как очищается от ржавчины зеркало. Освободившись от всех своих желаний, ты по зеркалу истинной сущности сможешь читать в душах людей…
В сгущавшихся сумерках пели свою беспрестанную любовную песню цикады. Земля, нагретая за день, щедро отдавала тепло, благоухая летним разнотравьем. Высоко в кронах деревьев изредка перекликались, устраиваясь на ночь, птицы. На небе, словно светильники под куполом мечети, одна за другой загорались звезды.
Мустафа впервые в жизни ощутил неразрывную слитность свою со звездами, деревьями, птицами, цикадами, травами, с прошуршавшим в кустах ежом, будто сам он исчез, растворился в сущем, подобно соли в море. И в то же время его духовному взору с какой-то горней леденящей высоты открылась его прошлая жизнь, жизнь людей, знакомых и неведомых: крестьян, что делились с ним, нищенствующим дервишем, последним ломтем лепешки, беев, спесиво крутивших усы, своих товарищей, убиенных и живых, государевых слуг, рабов на галерах, кочевников на горных пастбищах. И пронзила его щемящая жалость к ним, не ведавшим того, что открылось ему сейчас, живущим так, словно нет у них собственной судьбы, не понимающим жизни своей, ее безмерной ценности, неповторимости, единственности.