После завтрака меня вновь повезли в лабораторию. Все было как вчера, только теперь холл оказался заполнен пациентами. Умалишенные поглощали больничную еду в полной тишине, большинство из них были с забинтованными головами.
И тогда я понял, что рано или поздно профессор трепанирует череп и мне.
От осознания этого к горлу подкатил комок тошноты, а сердце застучало часто-часто, да так и колотилось как безумное всю дорогу до самой лаборатории. Унялось лихорадочное сердцебиение, лишь когда доктор Эргант закрепил на моей голове громоздкую конструкцию из кожаных лент и металлических пластин. Сверлить череп пока не стали.
Но как долго профессор будет воздерживаться от лоботомии, я не знал и знать не мог. И эта неопределенность пугала. Меня вообще много что пугало в этом проклятом месте.
— Ремни, — напомнил профессор Берлигер ассистенту, когда тот подсоединил провода к электрическому генератору.
Врач спохватился и сноровисто закрепил прочными крепежами мои запястья и лодыжки. И тогда я увидел синяки.
Затягивали ремни не слишком сильно; только лишь из-за них появиться подобные отметины на коже никак не могли, а значит, я дергался. Дергался под разрядами электрического тока, словно и не был парализован…
Додумать до конца я эту мысль не успел: доктор Эргант влил мне в рот вчерашнее лекарство, мысли сразу начали путаться и стали слипаться глаза. Сегодня микстура подействовала несказанно быстрее, нежели вчера.
— Верите в воскрешение из мертвых? — с нескрываемой усмешкой спросил профессор Берлигер.
— Всем сердцем, — наперекор всему ответил я, уплывая в наркотическое забытье.
— Доктор Эргант, напряжение… — послышалось из неведомой дали, и мой сон в один миг исчертили ослепительные разряды молний.
4
На процедуры меня возили дважды в день, утром и вечером. Пичкали лекарствами, стягивали голову кожаными ремнями с металлическими бляхами и подавали на них напряжение. Мой череп, в отличие от головы бедного соседа, пока остался в неприкосновенности, и даже до ожогов дело доходило лишь изредка. Полагаю, случалось это, когда профессор терял терпение и приказывал ассистенту увеличить напряжение до предела.
Всякий раз во время электротерапии мышцы дергались и тряслись, да так, что на запястьях и лодыжках оставались ссадины и кровоподтеки от ремней. Обычно судороги продолжались еще какое-то время после этих дьявольских процедур, и тогда у меня получалось сжать и вновь распрямить мизинец левой руки.
Сжать и распрямить. Сжать и распрямить. Сжать и распрямить.
Вскоре это стало получаться уже без всяких судорог, и долгими бессонными ночами я возвращал себе контроль над собственным телом.
Мизинец, безымянный, средний.
Указательный и большой.
Запястье.
Понемногу удалось восстановить подвижность всей левой руки, но дело продвигалось чрезвычайно медленно, и у меня не было никакой уверенности, что успею довести задуманное до конца, прежде чем свихнусь или окончательно разочарую профессора. Но я старался. Старался, старался и старался.
В остальном все было плохо. Нутро грызла боль, полностью пропал сон, на душе было тоскливо и мерзко. Выбравший меня своей жертвой рыжий санитар всякий раз выдумывал новые пакости, и уверен — лишь интерес ко мне профессора останавливал Джека от побоев. А так дело ограничивалось унизительными щипками и пощечинами, да еще пилюли этот поганец заталкивал мне в рот не по одной, а сразу все, с довольной улыбкой наблюдая за судорожными попытками их проглотить.
Худшее было впереди, я знал это наверняка. Некоторые люди просто не могут вовремя остановиться. Стоит им почувствовать свою власть над кем-то, и они давят и давят, пока не уничтожат жертву до конца, не раздавят и не сотрут в порошок. Или не получат в бок заточкой, но в моем случае исход был очевиден.
Еще недавно я с легкостью бы переломал подлецу все кости или докопался до самых потаенных его страхов и раздавил морально, но, к ужасу моему, лечение профессора чем дальше, тем больше приносило свои плоды. Я уже не мог управлять своим талантом сиятельного и даже не чувствовал его. Хуже того — я сам мало-помалу становился кем-то другим.
Когда человек теряет веру, он не выходит на многолюдный перекресток и не кричит Создателю, что его нет. Он просто начинает задумываться о том, как глупо и нелепо просвещенному человеку верить в нечто неуловимое для его органов чувств или новейших измерительных приборов.
Апостол Фома не смог вложить персты в раны Христа и все же преодолел свои сомнения без всякого материального подтверждения. Но над ним затмевали небеса своими крыльями падшие, а у меня не было ничего, кроме детских воспоминаний.
Они и помогали удержаться на самом краю. Дед и отец читали мне Новый и Ветхий Завет, пересказывали заповеди, объясняли на их примере, что есть хорошо, а что есть плохо. Если я откажусь от своей веры, разве это не станет предательством?
Предателем я быть не хотел.