– Они дозволят тебе это с превеликой охотой, – сказал отец Алексей, – потому что более всего в здешних стенах боятся воодушевления и аскетизма. Все, что может отвлечь ум от истинной его цели и обратить его к вещам материальным, удостаивается поощрения со стороны настоятеля. Он сотню раз предлагал прислать мне помощника, но, подозревая в его избранниках шпионов и предателей, я неизменно находил предлоги для отказа. Однажды мне попытались навязать помощника насильно; я объявил, что, если меня не оставят в покое, если мне не позволят жить в одиночестве, я заброшу науку и перестану заниматься обсерваторией. Они уступили, потому что им некем меня заменить, а между тем монахи обожают выказывать свою ученость и хвастать лабораториями и библиотеками; кроме того, они чувствуют мою энергию и предпочитают, чтобы я растрачивал ее на научные штудии, в которых они ничего не понимают, и не мешался в их монастырские дела; ведь они знают, что в этой борьбе не смогли бы меня сломить. Итак, ступай; скажи им, что получил от меня разрешение проситься мне в помощники. Если они не согласятся сразу, выкажи неудовольствие, напусти на себя мрачный вид; несколько дней подряд побольше молись, постись, вздыхай, выставляй напоказ свое отчаяние и благочестие – чтобы не дать тебе сделаться святым, они постараются сделать из тебя ученого.
Я последовал совету отца Алексея. Против ожиданий, настоятель тотчас же согласился удовлетворить мою просьбу. Больше того, пока я благодарил его, он даже бросил на меня пристальный взгляд, в котором сквозило нечто язвительное, сатирическое; казалось, будто он мысленно потирает руки. В душе его родилась мысль, которую не смогли угадать ни я, ни отец Алексей.
Меня немедленно освободили от большей части обязанностей послушника, дабы я мог посвящать все время учебе, и даже отвели мне крохотную келью рядом с той, где жил отец Алексей; предполагалось, что так нам будет легче вместе наблюдать по ночам звездное небо.
Именно с этих пор я по-настоящему сдружился с отцом Алексеем. С каждым днем я открывал в его душе новые сокровища и с каждым днем любил его все сильнее. Ни у кого на земле не знал я такой кроткой души и такого ангельского терпения, ни от кого не видел такой отеческой заботы. Он принялся учить меня с беспримерным усердием и тщанием. С какой же тревогой убеждался я в хрупкости его здоровья! С какой заботой ухаживал за ним днем и ночью, с каким вниманием ловил движенья его потухших глаз, пытаясь угадать малейшие его желания! Мое появление, кажется, вдохнуло жизнь в его сердце, долгое время не ведавшее человеческих привязанностей и, как он сам говорил, изголодавшееся по любви, ум же его, утомленный одиночеством и уставший сражаться с самим собой, обрадовался собеседнику. Однако чем более крепким и деятельным становился дух отца Алексея, тем слабее делалось тело. Он почти не спал, желудок его переваривал только жидкую пищу, ноги и руки то и дело надолго отнимались. Он ждал смерти спокойно, не испытывая ни страха, ни нетерпения. Что же до меня, то я не мог видеть, как он угасает, без отчаяния, ибо он открыл мне неведомый мир; сердце мое, жадное до любви, купалось в той жизни чувства, в той атмосфере доверительных бесед и сердечных излияний, какую я узнал благодаря этому внезапно обретенному другу.
Все мои первоначальные подозрения относительно расстройства его ума рассеялись без следа. Теперь охватывавшие его приступы загадочного возбуждения казались мне порывами гения; темные речи его делались для меня все более ясными, если же по временам я понимал эти речи не до конца, то винил в этом собственное невежество и жил надеждою на то, что однажды смогу понять их вполне.
Однако блаженство мое не было безоблачным. Несмелую совесть мою грыз червь. Мне казалось, что отец Алексей верит в Бога не так, как велит христианская церковь. В открытый спор мы с ним, впрочем, никогда не вступали, ибо он избегал обсуждения религиозных догматов и говорил со мною только о науке. Казалось, что мы заключили негласное соглашение: он обязался не нападать на католическую религию, я – не вступаться за нее. Если же мне случалось упомянуть в разговоре с отцом Алексеем сложный моральный казус или нерешенную теологическую проблему, он отказывался сообщить мне свое мнение на этот счет.
– В таких делах я не судья, – говорил он. – Ступайте к вашим богословам, они разбираются во всем этом, а я предпочитаю обходить схоластические лабиринты стороной; я служу своему владыке так, как считаю нужным, и не нуждаюсь в духовниках, которые указывали бы мне, что я должен думать и чего не должен; совесть моя чиста, а учиться этой казуистике мне уже поздно.
Больше всего он любил рассуждать о