Я исполнил обещание; я умерщвлял свою плоть так безжалостно, что мне приказали прекратить эти истязания. Карая себя сам по велению собственной гордыни, я становился неуязвим для кар, измышленных другими людьми, и таким образом, не подозревая об этом или, во всяком случае, этого не желая, настраивал против себя настоятеля с присными и вселял в их сердца тревогу. Характер мой благодаря этому эпизоду открылся с совершенно неожиданной стороны, и Фульгенций поразился моему упорству. У него даже вырвались удивительные слова: во времена аббата Спиридиона, сказал он,
Тут уже поразился я и, оставшись наедине с Фульгенцием, спросил у него объяснения этих слов.
– Слова эти означают две вещи, – отвечал Фульгенций, – во-первых, что аббат Спиридион никогда не стал бы требовать от монаха, чтобы он выдал чужую тайну, а во-вторых, что, если этого попытался бы потребовать кто-нибудь другой, Спиридион покарал бы любителя доносов и вознаградил их ненавистника.
Я был донельзя удивлен этим признанием – быть может, единственным, на какое отважился Фульгенций за долгие годы монастырской жизни. Вскоре старик занемог и призвал меня ходить за ним. Поначалу он чувствовал себя со мною весьма принужденно и не желал объяснить, по какой причине выбор его пал именно на меня. Я же, хотя и очень хотел проникнуть в ход его мыслей, чувствовал, как нескромно было бы расспрашивать его на этот счет, и, не требуя объяснений, старался дать ему понять, что горжусь оказанной мне честью. Он был мне благодарен за отказ от расспросов, и вскоре отношения наши приняли характер нежной привязанности: он любил меня, как сына, я был предан ему, как отцу. Однако он по-прежнему не мог решиться доверить мне свою тайну, хотя мы с ним говорили о многом и по видимости совершенно непринужденно. Доброму старцу, судя по всему, нравилось вспоминать о годах его молодости и делиться с учеником тем восхищением, которое некогда вызывал в нем самом его возлюбленный учитель Спиридион. Я слушал Фульгенция с удовольствием, не испытывая ни малейшей тревоги относительно крепости моей веры; вскоре предмет этот сделался мне до такой степени интересен, что, когда старец заговаривал о чем-нибудь другом, я сам просил его вернуться к брошенному рассказу. Конечно, упоминания о таинственных трудах, каким посвятил Спиридион последние годы своей жизни, могли бы меня насторожить, не повествуй о них такой правоверный католик, как Фульгенций; однако все, что исходило от этого человека, казалось мне достойным полного доверия, а чем больше я узнавал из его рассказов о Спиридионе, тем с большей охотой отдавался тому странному и всепоглощающему чувству симпатии, какое внушал мне характер этого человека, и нимало не задумывался о его богословских убеждениях. Непритворная истовость и неподкупная прямота, какую выказывал Спиридион во всех своих поступках, затрагивала неведомые мне самому струны моей души. Постепенно я проникся к этому славному покойнику таким же нежным чувством, какое испытывал бы к другу, избранному среди живых. Фульгенций говорил о Спиридионе и событиях шестидесятилетней давности так, как если бы все это случилось вчера; очарование и правдивость нарисованных им картин были так велики, что я не мог им сопротивляться; в конце концов я начинал верить, что учитель находится среди нас или вот-вот к нам вернется. Подчас я оставался во власти этой иллюзии очень долгое время, а когда она наконец рассеивалась и я возвращался к реальности, то ощущал неподдельную печаль и сокрушался о своей ошибке с простодушием, которое вызывало у доброго Фульгенция и смех, и слезы.