Лицо мраморное, прекрасное, как это в мраморе бывает, с розовыми прожилками, в сдержанной ненависти ко мне, которые, не дай Бог, нальются чуть более розовой кровью, и треснет – мрамор, но белое покамест, как бюст. Из таких бы лиц высекать памятники легионерам конвойной службы, когда боец держит тебя на прицеле, а та рычит, та рвется с прицепки, но тот, усилием воли, ее осаживает назад, с непроницаемым, как пьяный, лицом, в исполнение дисциплины, презрения и гордого довольства собой, что он тебя не убил, только смерил взглядом и, не удостоив внимания, цокая подковками, пошел дальше по вагону.
– А тебя теперь все знают!
Плохо мое дело. Ясно: конвой разболтал – кого везут и за что. Только вот куда и сколько еще ехать – не ведомо…
Вечером или ночью – в темноте, в прожекторах не поймешь, который час, – выгружают. На сей раз – всех вместе, не разбираясь в мастях. Сбитой в загон отарой мы вертимся, мы теснимся на снегу, в прожекторах, наставленных в наше крошево.
– Где мы? – громко спрашиваю.
– В Потьме! Мордовская АССР! – отзывается рядом какой-то, должно быть, бытовичок. – Вы что – не узнаете? Раньше – не бывали? Вы из какой тюрьмы будете, простите?..
– Из Лефортова.
Твердо – из Лефортова. Для меня Лефортово – марка. У меня отец еще сидел в Лефортове, и я ему деньги носил. Что ни месяц – 200 рублей, считая старыми деньгами. Для них – не известно еще, звучит ли это имя, означает ли что-нибудь? Но я – из Лефортова…
– Из Лефортова?! – разом откликнулось несколько голосов. – Смотрите – он из Лефортова! Один – из Лефортова! Где – из Лефортова?..
Когда я повторяю сейчас эти гордые знамена – «из Лефортова», – я знаю, что говорю. И мне хочется, чтобы Лефортово оттиснулось на лбу режима не хуже, чем Лубянка, Бутырка, Таганка… Лефортово почиталось, между знатоками, особенной тюрьмой. За Лефортовом стлались легенды, таинственные истории… Будет время – я об этом расскажу. А пока:
– Я из Лефортова…
Смотрю, проталкиваются – трое. Судя по всему – из серьезных. Независимо. Раскидывая взглядом толпу, которая раздается, как веер, хотя некуда тесниться.
– Вы из Лефортова?
– Из Лефортова.
– А вы в Лефортове, случайно, Даниэля или, там, Синявского – не видали?..
– Видал. Я – Синявский…
Стою, опираясь на ноги, жду удара. И происходит неладное. Вместо того, чтобы бить, обнимают, жмут руки. Кто-то орет: «качать Синявского!» И – заткнулся: «Молчи, падаль! Нашел время…»
В большой, общей, – я никогда еще не видал таких больших и общих, – параше, куда вмещается разом пол-этапа, где мы будем спать рядами, строго на правом боку, чтобы уместиться на нарах и не дышать друг другу в лицо, – все проясняется. Народ грамотный, толковый. Рецидивисты. У одного четыре судимости. У другого – пять. Я один – интеллигент, «политик». Послезавтра, говорят, нас развезут, кого куда, по ветке, по лагпунктам, которых всего, считая по номерам, девятнадцать. И мы уже не встретимся, не пересечемся. Политических с некоторых пор отделяют от уголовных. Чтобы не слилась, очевидно, вражеская агитация с естественной народной волной. Боятся идеи? Заразы? Им виднее. У них опыт позади – революция. Но куда еще идейнее, активнее добрых моих уголовников и кто из нас тут, не пойму, опасный агитатор? Каждый торопится выразить свое уважение. Еще бы – читали в газетах! большой человеке преступном мире! пахан!..
– По радио про вас передавали, Андрей Донатович!.. Я сам слышал!.. По радио!..
В блатной среде ценится известность. Но есть и еще одно, что я уцепил тогда: вопреки! Вопреки газетам, тюрьме, правительству. Вопреки смыслу. Что меня поносили по радио, на собраниях и в печати – было для них почетом. Сподобился!.. А то, что обманным путем переправил на Запад, не винился, не кланялся перед судом, – вырастало меня, вообще, в какой-то неузнаваемый образ. Не человека. Не автора. Нет, скорее всего, в какого-то Вора с прописной, изобразительной буквы, как в старинных Инкунабулах. И, признаться, это нравилось мне и льстило, как будто отвечая тому, что я задумал. Такой полноты славы я не испытывал никогда и никогда не испытаю. И лучшей критики на свои сочинения уже не заслужу и не услышу, увы…
– Ловко ты им козу заделал!
– Я – думал, а ты – писал!
– Семь лет – детский срок! И не заметите, как пролетит…
– Да за такой шухер я бы на вышак согласился!
– Скажи, отец, и я поверю! – выскочил молодой человек, шедший по хулиганке. – Коммунизм скоро наступит? Ты только – скажи…
Куда мне было деваться? Здесь же, среди них, в принципе, и стукачи водятся… Пахомов, еще до суда, напутствовал: учтите – за продолжение в лагере в устной или в письменной форме… Наша вольница, однако, не приученная к подводным камням хитрой 70-й статьи, завороженная, умолкла. Все ждали от меня, наступит ли коммунизм. Как опытный педагог, я ответил уклончиво:
– Видите ли, за попытку ответить на ваш интересный вопрос я уже получил семь лет…
Каторга ликовала. Казалось, эти люди радовались, что никакой коммунизм им больше не светит. Ибо нет и не будет в этом мире справедливости…