Как житель Помпеи, от которого осталась одна человекообразная пустота, запечатленная в лаве, лежала она на черном матрасе, прижимая подушку к животу, все еще полуголая после всплеска страсти, но полоса спермы наполовину высохла на ее бедрах, а слезы наполовину высохли на ее лице. В окне дома напротив отражалось солнце и окрашивало нашу комнату в красный, потом, наверное, набежали облака, или в доме напротив открыли окно, потому что внезапно стемнело.
— Ты ведь спал с ней, правда? — спросила она, и я не сразу понял, о чем она. А потом соврал, что нет.
Наверно, тогда ей надо было заорать мне прямо в лицо, не смей врать мне. И я вынужден был бы рассказать, что в тот день, когда Клеопатра в костюме третьеразрядной танцовщицы ревю пробежала по центру города и Антоний стер с нее грязь и пот, пахнущий миндалем, разжалованная актриса Веер не поспешила в ванную. Задержалась всего на несколько секунд, в которые вполне могла бы уместиться современная чехословацкая трагикомедия, но и этого вполне хватило, чтобы после мы несколько недель не могли смотреть друг другу в глаза. На следующий день Клеопатра не вышла к завтраку и не листала на кухне первую в ее жизни роль второго плана, она унесла к себе в комнату кувшин с мятным чаем и зубрила роль за закрытой дверью. Что ни говори, в самые бесчеловечные дни мы вели себя по-человечески, мама. А тогда от наших прикосновений зачерствел хлеб и лужа воды натекла из крана. Потом, наконец, от Юдит пришло письмо, и нам кое-как удалось возобновить общение.
— Если подумать, “Метрополитен” не такое уж плохое место. Но как же ужасно, что ты до сих пор не можешь бегло читать, сынок. Неудивительно, что ты до сих пор не получил аттестата
— Меня срезали на алгебре, мама.
— Ага, но ты же мог подать на апелляцию.
— Я потом подам, мама, — но подавать я не стал. Тому, кто живет в двухместном склепе, юридически зарегистрированном как частная квартира, аттестат зрелости не нужен. Да, мама, было совершенно излишне вдобавок ко всему еще и хоронить дочь. На самом деле, ты уже тогда решила повесить на дверь цепочки. Но прежде ты убрала руку Антония со своего живота и переложила вниз, на нежную вагину печальной Клеопатры.
— Не спрашивай ни о чем. Я тебя очень прошу, не спрашивай ни о чем, — сказала Эстер. Когда Юдит еще жила с нами, я привык не приставать к ней с расспросами. Мы часами гуляли по какой-нибудь пештской набережной до какого-нибудь вида на Буду, и я не спрашивал ни о чем. Ночью я смотрел из окна на машины с западными номерами, а утром не спрашивал ни о чем. Я приносил ей с почты письма без обратного адреса и без марки, и не спрашивал ни о чем. Лишь однажды, перед конкурсом в Белграде, я спросил у нее, почему она плачет. Ночью она репетировала в театре, потому что в том зале акустика была лучше, чем в репетиционных залах музыкального училища. Отгремели бурные аплодисменты, смолкли браво и бис, рабочие сцены вынесли декорации Рима и ушли домой, а мы вдвоем остались. Она на сцене, в полусвете мощностью в шестьдесят ватт. Я в зрительном зале, возле ковчега или скрипичного футляра, на задней стенке которого почти десять лет красовались мои скрижали и Моисей с двумя левыми ногами, сжимающий кнут. На незакрашенном месте, где я так и не написал заповедь не убий, бумага продырявилась, потому что Юдит иногда писала на ней “НО” и потом стирала ластиком, через какое-то время истрепанный тетрадный листок не выдержал подобного обращения.
В тринадцать лет ей впервые пришлось стирать ластиком свои воспоминания. Мама отвела ее на плановый осмотр, и после того, как Юдит удалили миндалины, она неделю не ходила в школу. Потом она стерла из памяти две упаковки эуноктина, которыми ее стошнило от страха. Через три года она стерла из памяти голубого балетного танцора. Стерла товарища актера Рети с семьей, ученого-онколога, учителя гимназии и летчика-истребителя вместе с самолетом, взорвавшимся во время учений. Затем снова товарища Рети, но на этот раз не с семьей, а с нашей мамой, с тех пор ей приходилось стирать маму, ровно четыре раза. Уже тогда Юдит и мама перешли на ты, только я не хотел этого замечать, и, когда актриса Веер сказала дочери, что хотела бы видеть ее в трио, бумага сама порвалась. Теперь Юдит стирала свои воспоминания с фанеры, так она стерла портрет, который художница Агнеш Райман начинала писать с Юдит, а заканчивала уже портретом Ребекки. Мама вообще-то терпеть не могла, когда к нам приходили женщины, но тут решила потерпеть. Думаю, больше всего на свете мама любила мелодраматические сцены, и, когда Юдит сделали промывание желудка, мама приехала в больницу к дочери со стихами Сафо — милая мама, безотрадна жизнь моя, — а я, дурак, верил, что эти три дня Юдит провела на музыкальном фестивале в Шопроне, как будто нельзя было догадаться. И только когда я нашел письмо Юдит, написанное на нотном листе, только тогда наконец понял, что означали ее слова, сказанные на кладбище: “никогда больше не смей сравнивать меня с нашей матерью”.